рубашке, и на меня не могли подействовать никакие угрозы.
Я помню, что в то время мой разум был замечательно ясен. Тело чувствовало обычную боль от рубашки, но разум был так спокоен, что я ощущал боль не больше, чем пол, на котором я лежал, или стены, которые меня окружали. Нельзя себе представить лучшего душевного и умственного состояния для подобного опыта. Конечно, главным образом я был обязан этим своей крайней слабости и еще вот чему: я давно уже научился не обращать внимания на боль. Я не сомневался и не боялся. Все мое сознание, казалось, было пропитано верой в господство духа над телом. Это пассивное состояние было похоже на сон и, однако, по-своему напоминало экстаз.
Я собрал всю свою волю. Мое тело оцепенело, я чувствовал покалывание из-за нарушенного кровообращения. Я направил свою волю на мизинец правой ноги, желая, чтоб он перестал жить в моем сознании. Я хотел, чтобы этот палец умер — умер для меня, его господина, совершенно от него отличного. Это стоило тяжелой борьбы. Моррелл предупреждал меня, что так и будет. Но даже тень сомнения не омрачала моей веры. Я знал, что этот палец умрет, я знал, когда он умрет. Сустав за суставом они умирали по принуждению моей воли.
Остальное было легко, хотя и медленно, не отрицаю. Сустав за суставом, палец за пальцем на обеих моих ногах перестали существовать.
Дело подвигалось вперед. Настало время, когда тело до лодыжек исчезло; потом исчезло все тело ниже колен.
Мой экстаз был так глубок, что я даже не радовался своему успеху. Я знал только то, что стараюсь умертвить свое тело. Весь я отдался этой единственной задаче. Я выполнял это дело так же тщательно, как каменщики кладут кирпичи, и в моих глазах эта работа была столь же обычной, какой представляется каменщику его труд.
По истечении часа мое тело было мертво уже до бедер, и я продолжал умерщвлять его, поднимаясь все выше.
Однако когда я добрался до уровня сердца, мое сознание впервые затуманилось. Из страха окончательно потерять его я решил понадежнее удержать добытую уже смерть и перенес свое сосредоточенное желание на пальцы. Мой мозг прояснился снова, и я очень быстро умертвил свои руки до плеч.
Таким образом все мое тело умерло, кроме головы и маленького кусочка плоти на груди. Уже не отзывалось в мозгу эхо от ударов моего сдавленного сердца. Оно билось ровно, но слабо. Радость по этому поводу, если бы только я рискнул радоваться в такую минуту, была бы вызвана прекращением каких бы то ни было ощущений.
В этом пункте мой опыт отличается от опыта Моррелла. Все еще продолжая машинально напрягать волю, я задремал, впал в состояние, лежащее на границе сна и бодрствования. Мне стало казаться, будто мой мозг чудовищно разрастается внутри черепа, который при этом не расширялся. Порой ярко вспыхивал свет, точно даже я, верховный властитель, на мгновение переставал существовать и в следующую минуту вновь становился самим собою, все еще крепко держась за телесную оболочку, которую я заставлял умирать.
Иллюзия расширения мозга была неприятной. Хотя он и не вышел за стенки черепа, тем не менее мне казалось, что часть его уже находится вне черепа и все еще расширяется. Вместе с тем я переживал одно из самых замечательных ощущений, которые когда-либо испытывал. Время и пространство, являясь сущностью моего сознания, приобрели гигантское протяжение. Так, даже не открывая глаз, чтобы удостовериться в этом, я знал, что стены моей тесной камеры раздвинулись, превратив ее в дворцовый зал. И обдумывая это явление, я знал уже, что они продолжают раздвигаться. Меня позабавила мысль, что, если так пойдет дальше, наружные стены Сен-Квентина с одной стороны погрузятся далеко в Тихий океан, а с другой — коснутся степей Невады. Вместе с этим пришла другая мысль: что, если материя проницаема? Тогда стены моей камеры смогут пройти через стены тюрьмы, и таким образом моя камера очутится вне тюремных стен, а я сам окажусь на свободе. Конечно, это были причудливые фантазии, и я сознавал это.
Не менее замечательным было растяжение времени. Удары моего сердца раздавались через очень длинные промежутки. И я стал отсчитывать секунды между биениями сердца. Сперва, как я ясно заметил, между двумя ударами проходило около ста секунд, но затем промежутки настолько увеличились, что мне это надоело, и я бросил считать.
И в то время как иллюзия растяжения времени и пространства продолжала упрочиваться, я сам с наслаждением обдумывал новую и глубокую задачу. Моррелл говорил мне, что он освободился от своего тела, убив его или исключив свое тело из сознания, что, конечно, имело тот же самый результат. Теперь мое тело было столь близко к полной смерти, что я совершенно точно знал, что стоит мне сосредоточить волю, и прекратится существование последнего живого кусочка моего туловища. Но вот в чем была проблема, и Моррелл не предупредил меня об этом: должен ли я был желать, чтобы умерла и моя голова? Если б я это сделал, не умерло ли бы навсегда тело Даррела Стэндинга, независимо от того, что приказывал дух Даррела Стэндинга?
Я попробовал умертвить грудь и медленно бьющееся сердце. Сильное напряжение моей воли было вознаграждено: у меня не было больше ни груди, ни сердца. Я оставался лишь разумом, душой, сознанием — назовите, как хотите, — воплощенным в туманном мозгу, хотя и находившемся пока внутри моего черепа, но распространившемся и продолжавшем распространяться за его стенки.
И затем в мгновение ока я покинул тюрьму. Одним прыжком я воспарил над тюремной крышей и калифорнийским небом и очутился среди звезд. Я говорю «среди звезд». Я блуждал среди звезд. Я был ребенком. На мне была мягкая шелковая одежда самых нежных оттенков, переливавшаяся в холодном свете звезд. Это одеяние соответствовало, конечно, моим детским воспоминаниям об одежде цирковых актеров и моему детскому же представлению о внешности ангелочков.
Я проходил в этом наряде по межзвездному пространству, опьяненный сознанием, что я отправился в далекое путешествие, в результате которого познаю все космические законы и открою последние тайны Вселенной. В руке я держал длинный стеклянный жезл. Во мне была уверенность, что кончиком
