хотели отойти вместе с памятью о нем, оставить это подворье. Но я их удерживаю, я говорю, чтобы они были тут им, Василием Погребным, которого призвали в Кировской области в Красную армию (я даже знаю, когда он погиб, – 14 января 1944 года). Почему-то бумаги, привезенные его однополчанином в Базар, не сохранились. Но сохранился еще этот погреб, который расползается, и постаревшие камни. Значит, Василий с нами. А за тем углом погреба бабушка Анна в последний раз увидела своего младшего брата Федора. Она тысячу раз об этом вспоминала. Погреб и эти камни помнят шестнадцатилетнего Федора Погребного – значит, и Федя с нами. Отсюда ушел на войну мой дед Василий Кардинал, чтобы оказаться в Каттакургане Самаркандской области, там выжил, несмотря на дизентерию, несмотря на особистов, которые проверяли этих неблагонадежных галичан. Тут, на этом дворе, играли свадьбы моей бабушки, мамы и маминого брата Федора. Отсюда отошли на вечный покой прабабушка Юлия, дед Василий, бабушка Анна.
Каждый базарский двор мог бы рассказать мне что-нибудь о своих хозяевах, но смогу ли я всех запомнить? Я могу написать только о тех, кого любил и кого хорошо знал, кто в этих камнях, кого поглотило их молчание.
Что значит – возвращение?
Какими дворами мы перейдем к разговору о наших холмах?
Почему от этого воздуха перехватывает дыхание?
Шастают ли теперь куницы под засохшей картофельной ботвой? Должно быть, не по нашему двору. Чем им тут поживиться? Наши легкие куры, перезимовавшие на воде и картошке, перелетели дорогу на Ковалихин ров и исчезли среди акаций навсегда.
Я помню сладость тех акаций (примерно в мае они расцветали), а потом эти густые соцветия мы срывали и ели. Высосав сладкий сок из лепестков, выплевывали пережеванный мякиш, смоченный слюной и нашим детским голодом.
Я видел много стран. Я встречал немало людей и знаю, что у них другая история. Я знаю, как муравьи выносят нас, спящих, знаю, почему след куницы устлан окровавленными перьями. Я разговаривал базарским говором, я знаю слова, которые не вошли ни в один из словарей, они – из базарского воздуха над Джуринкой и с базарских холмов. Кто их может выучить? Они даются от рождения, как имя и фамилия и как право на жизнь и на смерть.
Раз и навсегда.
Чортков
Для меня Чортков теперь – это фотографии. Более всего мне нравятся две – с осенним и зимним пейзажами.
С них я и начну.
На обеих – панорама города: величественный шпиль костела, окруженного домами, как спичечными коробками, из-за которых видны нитки дорог, машины, люди. Одна позолочена осенними деревьями и размазанной желтой пылью воздуха, на другой – как подгоревший хлеб, почерневший снег на крышах тех самых спичечных коробков домов, – это город зимой.
Я могу лишь представить себе запахи этого осеннего и зимнего города. Возможно, потому, что запахи сильнее всего привязывают к месту, становясь добычей твоих возвращений и превращений, ты закрываешь глаза и нюхаешь этот хлеб памяти.
В осенней фотографии, скорее всего, выразительно пахнет дымом подожженных листьев, а падающие каштаны трескаются, разбиваясь о брусчатку старинных улиц, пахнут также бензин и солидол грузовиков и тракторов, которые перевозят картофель и свеклу на приемные пункты и сахарозаводы. Повсюду жирный запах чернозема с огородов, перекопанных на зиму, а пеленающее мутное течение Серета зеленовато отдает речной рыбой. И по- особенному пахнет железная дорога: прогретые просмоленные шпалы выделяют черную смолу, как сосна живицу. Запах золотых листьев табака, ранних яблок, свежевыпеченного хлеба с хлебозавода долго висит в улицах и переулках.
Зима с проталинами снега кормит птиц, которые остались зимовать. Вороны, воробьи и городские голуби кружат над деревьями и крышами или побираются на тротуарах и площади в поисках какой-нибудь еды и вдруг срываются с мест, встревоженные прохожими. Зима пахнет бельем, дубеющим на морозе, она приходит серой куницей и смазывает хвостом все цвета, вытирая их до полутонов, и, встревоженная, скрывается в темноте. Морозный воздух сковывает запахи, словно тонкий слой льда, образовавшийся за ночь на Серете, – но только до середины реки, рыбе есть чем дышать. Зимой морозный воздух пахнет остро, как в аптеке лекарства, а белые деревья и дома – городские фармацевты моей памяти.
Все расплывается, как тушь на промокашке.
Город, заполняя все собой, возвышается над временем и сам становится временем (то есть словом).
Вероятно, отдаленность во времени и в пространстве этой истории заставляет меня всматриваться в незначительные детали города, и я замечаю не только разные архитектурные стили (от классических построек времен Австро-Венгрии до панельных пятиэтажек соц-арта), которые схвачены одним мгновением, легким нажимом спуска фотоаппарата, но и отсутствующих на снимках жителей города, которые как будто только что вышли из своих домов, но их не сможет ухватить и проявить никакой фотограф. Они домысливаются мной, заполняя этот городской пейзаж собой и своими голосами.
Я обязан их вызвать, ведь без них моя история не стоит и ломаного гроша.
Это постоянное возвращение в места, которым ты всем обязан и которым в конце концов ничего не можешь дать, кроме своей памяти о них, искушает тебя перемешать жанры и воспоминания. Хочется переписать отрывки воспоминаний в один, каким-то образом связанный текст, подобно проходу невесть- куда по одной улице, минуя переулки, с верой в то, что именно это и есть твой путь.
Первым городом в моей жизни, который я увидел, был Чортков. Значительно позднее я выяснил, что там я и родился. И уже позже, в