им пытается командовать на заседаниях Политбюро. А с Лигачевым у меня сейчас отношения хуже некуда. Ельцин встал, повесил на спинку стула пиджак и медленными шагами принялся ходить по кабинету. Кривясь от подступающей боли, потирал время от времени левую часть груди правой рукой. Ходил молча и долго.
О чем он думал? Терзала Ельцина, мне кажется, мысль, что Горбачев отступился от него окончательно. Сдал на милость московской мафии. Сдал на милость ненавистного аппарата и прежде всего аппарата ЦК, который расставлял руководящие кадры в обкомах, крайкомах, ЦК компартий союзных республик. И мог в удобный момент, настроив этих людей, попортить кровь генсеку. А у аппарата свой царь и бог — его могущественный куратор, второй секретарь ЦК Егор Лигачев.
Может, он думал о чем–то о другом? Но вот Борис Николаевич остановился у телефонного аппарата кремлевской связи, постоял в раздумье и, решительно сняв трубку, позвонил Лигачеву.
— Егор Кузьмич, — сказал он чуть звенящим от напряжения голосом, — у меня Полторанин — он сбежал от ваших людей. Зря вы томите его в какой–то камере, как заключенного. Спросили бы лучше меня… В трубке с сильной мембраной даже на расстоянии было слышно нервное возмущение Лигачева.
— Какая тюрьма? Какие люди? Что ты там напридумывал! — кричал он, то ли не понимая причины звонка, то ли делая вид, что не понимает.
— Спросили бы лучше меня, — повторил Ельцин с нажимом, — я сам в состоянии отвечать. Да, это я направляю редактора! Да, это я даю ему поручения! Что вы хотите еще услышать? Он говорил, конечно, неправду, потому что до поручений не опускался никогда. Мы сами творили, полагаясь на свои взгляды и опыт. Он просто решил отвести удар от меня, взять огонь на себя. В такой–то тяжелый момент, когда к ногам его уже подступили потоки грязной партийной подлости.
Это был поступок с большой буквы. В нем снова проснулся Боец, ему нравилось чувствовать себя хозяином положения. Пусть даже на короткое время.
— Без нашего согласия они вас не снимут, — решил он на прощание успокоить меня, хотя знал, что я пришел совсем не за этим. — А мы согласия не дадим.
Ельцин навряд ли знал, что Горбачевым замышлялись революционные, одному ему ведомые реформы в стране. Ради них генсек должен был уцелеть, не потерять силу. Поэтому ему нужны сторонники и союзники, крепко стоящие на ногах. Он обязан был не ошибиться в выборе между враждующими сторонами. И этот выбор был сделан. Боец Ельцин все еще вызывал симпатию своими бесхитростными поступками и убежденностью в необходимости жесткой ломки системы. Но он одиночка по сути. Ушлый Лигачев с двойным дном считал перестройку временной блажью. Но — за ним аппарат, и он предсказуем. Публично Лигачев заявлял: в партии у нас один вождь, а все мы — его тень! И в этом он был союзником. Хотя за кулисами вел свою игру. Ельцин шумел: в партии не должно быть вождя, мы все отвечаем за дело в равной степени. И этим он нес опасность, расплескивая по стране бензин анархизма, где уже занимались очаги недовольства. Хотя для себя воспринимал Горбачева как безусловного лидера.
Так что выбор был сделан не в пользу Лигачева или Ельцина. Победить должен Горбачев. Но для этого проиграть предстояло Ельцину.
После памятного разговора мы виделись очень редко. Он еще попытался вынуть голову из петли и отправил в сентябре отдыхавшему на море генсеку длинное письмо. В нем с позиций «рябины кудрявой» корил Горбачева за отвергнутую любовь. Но генсек не ответил. Так поступают эстрадные звезды с назойливыми фанатами.
А потом грянул октябрь, с его пленумом ЦК и речью на нем Бориса Николаевича.
На следующий после пленума день и пространство вокруг ельцинского кабинета, и даже весь «секретарский» этаж словно вымерли. Конца ждали, но стремительная развязка всех оглоушила. Ельцин сам сдирает с себя погоны, он больше Никто!
В гостинице «Москва», еще накануне вечером, знакомые члены ЦК из регионов пересказали мне выступление Бориса Николаевича. Почти со стенографической точностью. Выходила какая–то невнятина: Ельцин просил отставки, потому что кто–то наверху мешает ему развернуться, и партия начала отставать от народа. Это звучало жалобой на судьбу, высказанной клочковатыми мыслями. ВИП-постояльцы гостиницы поиздевались надо мной. Мол, не мог написать своему шефу приличную речь. А я узнал о ней вместе со всей Москвой, когда покатился слух и затрещали все телефоны. Почему и помчался к знакомым в гостиницу за новостями.
По звонку Ельцина я пришел к нему по этому вымершему пространству — Борис Николаевич сидел бледный, подавленный. Он поинтересовался реакцией московской интеллигенции на вчерашнее событие (он всегда спрашивал меня о мнении людей на происходящее). А какая реакция, если никто ничего не знает — одни слухи! Правда, рассказал о встречах в гостинице и спросил, как он мог подняться с такой неподготовленной речью?
— Не собирался выступать, — признался Ельцин. — Но сидел, слушал похвальбы Горбачеву с его окружением — что–то накатывало. Начеркал короткие тезисы на обшлагах рубашки. И решил выложить все, что думаю. Это нервы. Они у него не выдержали напряжения, которое нарастало с каждым днем. И получилось, что думает–то он мелковато. Убого. И никакой Ельцин не боец, а капризный политический недоросль.
Зная о приготовлениях неприятеля, он должен был сам готовиться к генеральному сражению. Готовиться основательно, подтягивая крупнокалиберные идеи. И дать это сражение в удобный момент. А он, юнец, выскочил на поле раньше времени, да еще с обыкновенной хлопушкой. И не только подарил ненавистной бюрократии повод поизмываться над своей интеллектуальной несостоятельностью. Он плюнул на тех, кто поверил в него, и