сын бывшего крепостного, я не иду против советской власти, я ей желаю добра, но я прошу: не идите против Бога…»{325}
На многих простых людей сильно подействовали слова о том, что церковная собственность – это их собственность и они могут делать с ней что хотят, потому что сами ее создали. Такая позиция подводила базу под аргументы рабочей паствы, недовольной закрытием церквей и конфискацией их имущества. Прихожане церкви Святого Питирима, что на Киевской улице в Петрограде, сочли себя вправе заявить летом 1922 г.: «Наша церковь маленькая и построена не силами буржуев и не на их деньги, а одними только нашими мозолистыми руками, и мы собирали церковную утварь, где и как могли»{326}. В то же время люди сочувствовали голодающим и не вполне понимали, с чем из церковной собственности можно безболезненно расстаться. Колебания рядового представителя духовенства нашли свое отражение в отчетах о петроградском процессе священнослужителей. Сначала изъятие церковных ценностей казалось ему неприемлемым, потом он стал считать, что с этим можно смириться. Эти колебания выглядят вполне естественными, если вспомнить, как воздействовали на верующих сторонники конфискаций внутри самой церкви{327}. В конце концов в 1918 г. Поместный собор православной церкви заключил, что «священные сосуды могут быть без украшений и ризы из простой материи, поскольку православная церковь дорожит ими не из-за их материальной ценности» {328}. Тот факт, что волнения произошли лишь в 13 из сотен церквей, все еще работавших в Петрограде в марте и апреле 1922 г.{329}, свидетельствует о том, что «генеральной линии» не было. Преобладало желание не дать вовлечь себя в конфликт; как сказал Вениамин после своего избрания митрополитом в 1918 г.: «Я стою за свободу Церкви. Она должна быть чужда политики, ибо в прошлом она много от нее пострадала»{330}.
Реакция аудитории на слова члена Петроградского совета о том, что не надо «идти против Бога» (крики «Довольно!» и общий шум), свидетельствует о том, что компромисс с духовенством был бы чрезвычайно непопулярен среди рядовых коммунистов. Однако и колебания по поводу того, закрывать домовые церкви или нет, показывают, что далеко не все разделяли горячие антирелигиозные чувства (в отличие от антиклерикальных). И многие официальные лица смирились бы с привлечением верующих к конфискациям, если бы сверху был получен соответствующий приказ.
О возможности альтернативного пути можно судить по последствиям закона о разделении церкви и государства, который большевики взяли за основу декрета от 20 января 1918 г., – он был проведен социалистическим большинством во французском правительстве Клемансо в декабре 1905 г. Этот закон во многом походил на советский указ. В 1902 г. чиновник из Департамента по делам религии сказал адвокату Луи Межану – одному из архитекторов закона 1905 г., – что «разделять церковь и государство столь же глупо, как выпускать диких зверей из клеток на площади Согласия, чтобы они кидались на прохожих», так как после этого не останется моральных ограничений в управлении государством и общественных отношениях{331}. Во Франции существовала сильная традиция антиклерикализма, и в то же время ярко выраженное негативное отношение к церкви некоторых слоев общества, например городского рабочего класса, уравновешивалось крепкой привязанностью к религии и материальной стороне церковной жизни{332}. Французские прихожане были далеко не в восторге от захвата государством имущества «их» церквей и ненавидели его за вмешательство в их жизнь. Но интересно, что какие-то предпосылки, сделавшие возможным компромисс во Франции, существовали и в России: например, и там и там многие считали, что отделение от государства даст церкви возможность сосредоточиться на духовных делах и позволит прихожанам принимать большее участие в делах прихода{333}.
Разумеется, имелись и явные отличия. Во Франции было гораздо лучше развит институт права собственности – так что «культы» пользовались историческими зданиями на основании более четко прописанных законов. Кроме того, во Франции была намного более богатая история сохранения культурного наследия. Здесь, в отличие от Советской России, даже речи не шло о том, чтобы переложить на плечи прихожан содержание исторических зданий, и церковные общины не находились в ситуации правовой и экономической неопределенности. Однако главное отличие, по-видимому, заключалось в том, что принимаемые во Франции меры всегда предполагали постепенный переход к новому порядку, допуская вмешательство непредвиденных обстоятельств. С началом Первой мировой войны нацию охватил патриотизм и враждебность по отношению к церкви снизилась, в результате чего действие нового закона сошло на нет.
В советской истории первых послереволюционных лет такого события, способного нейтрализовать антиклерикальное движение, не было. Напротив, после трудной победы, одержанной в гражданской войне 1918–1921 гг., создалось впечатление, что страну осаждали именно те реакционные силы, которые олицетворяла собой церковь. А поскольку при НЭПе были сделаны уступки таким представителям старого порядка, как промышленники и торговцы, для большевиков было чрезвычайно важно показать своим сторонникам, что они не «продались бывшим»{334}. Лишь через два десятилетия, во время Великой Отечественной войны, нависшая над страной угроза привела к возрождению национального патриотизма. Отношение к религии и церкви, в особенности к православию, смягчилось, что стало очевидно, когда в 1943 г. Сталин заключил с церковными иерархами соглашение.
Тем не менее оно предполагало лишь ограниченный набор уступок церкви, в основном касающихся управления собственностью, большей автономии приходов и разрешения на открытие ранее закрытых храмов. Без наличия внешней угрозы любой компромисс в 1922 г. непременно был бы еще более ограниченным. Максимум, чего удалось бы добиться с его помощью, – это затормозить нападки на церковь, но не прекратить их. Даже в самых смелых мечтах невозможно себе представить реабилитацию основной религии, как в Испании при Франко (и, конечно, в постсоветской России), и вообразить, как