ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (А) таинственная постольку-поскольку, но в общем понятная с точки зрения логического хода вещей
Грязный кулек из-под абрикосов подкатился к лестнице и замер. На самой середине двора поднялась гибкая пыль, шипя и раскачиваясь, как танцующая змея факира. Пустынные нефтяные озера подернулись перламутром.
— Грязь… Вонь… Окурки… — говорило, ни к кому не обращаясь, узкое решетчатое окно Торгового дома. Овца кашлянула и в двадцатый раз взошла по ступенькам; на правой половине дверей по-прежнему висел огромный ржавый замок.
— Время проходит, — продолжало окно через головы современников (надо думать, оно путало зрительные и слуховые воспоминания в звенящих молекулах стекла)… — Гибель, гибель! Сырость… бумага… паутина… деньги… мыши… клопы… книги… подмышники дамские…
Из каменной расщелины между ступеньками выполз еще теплый и кислый со сна рыженький скорпион; овца с уважением съела его; оборванный замок лязгнул под ветром.
— О, — гей, сволочь! — вспомнило, бледнея, озеро нефти (я не имею другого глагола для передачи его физико-химических чувств). — Брось эти штуки! Аллах акбар! Мы пустим тебе нефть, керосин и масло!..
Кулек из-под абрикосов, облипший со всех сторон сладкой гнилью, вздрогнул. Над караван-сараем пронеслись, очертя голову, влажные сизоворонки; они летели, очевидно, с морской стороны к виноградникам, растущим на склонах Лазистана; над проклятым двором птицы стремительно не сошлись характерами и круто распахнулись: одни в европейскую часть города, другие — по старому пути.
Звеня отвердевшими от пота лохмотьями, в долину смерти вошел Хайрулла-Махмуд-Оглы. Он сел по-турецки на каменной площадке лестницы и подал овце властный знак не говорить ни слова. Из глаз его снова посыпались слезы.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (Б), в которой яхта «Паразит» выдает еще две из своих капитальных тайн так легко и просто, как гора рождает мышь
Ранним утром, когда на всяком приличном судне бьют склянки (четыре двойных удара), яхта «Паразит» плавно вошла в Бухту пиратов и бросила якорь. Воздух был пасмурен и блестящ, небо заволоклось стеклянной пленкой, и на воде лежала серебряная тень солнца.
— Долой эксплуататоров! Смерть капиталистам! Каждому по потребностям! — ревели восемь вдохновенных глоток. — Даешь — к светлым берегам!
Маруся, шатаясь от нервного утомления, пробралась в камбуз: здесь ее встретил колючий взгляд вегетарианца. За последние дни француз стал похож на старую злую болонку, полную блох и тайных пороков. Он сидел на койке, натягивая на ноги шелковые носки, на полу стоял полураскрытый чемоданчик желтой кожи. Девушка не обратила на него никакого внимания. Она мучилась мыслью, что всеми забыто нечто страшно важное и безотлагательное.
— Ошибка, — томилась она, сжимая виски ледяными пальцами. — Нет, упущение! Снег… Похороны… Сосны… Что такое?
Обессиленная, она покинула кухню и, проплутав еще сколько-то времени, остановилась у входа в машинное отделение.
Муки сознания чудом прекратились. Девушка вспомнила:
— Юхо Таабо!
Гроб сидел спиной к дверям, склоненный за какой-то работой, которую Маруся не могла разглядеть. Разделенный по диагонали бледно-золотым солнечным лучом, он нашептывал, по-русски, тонкую песенку:
— Товарищ Юхо! — робко позвала Маруся. Финн обернулся и осведомился об ее самочувствии чешуйчато-серебристыми глазами.
— Как ваши дела? — ответила она громко вопросом на вопрос.