потерял дар речи и монолога и только утирал слезы. Я вообще обезумел. Мой конь Роська перестал вращаться против часовой – закружилась голова его – и начал вращаться по. А лошадь моего проводника, глядя на всю эту гернику, выпучила глаза и начала обильно какать.
Я, изнемогая, скакал, проводник, не спешиваясь, плакал, Роська, кружа, пытался, нагнув шею, заглянуть меж своими передними ногами, чтоб выяснить, что я там делаю и это я специально, или придуриваюсь, или это болезнь. Проводник слез и взял Роську за такой поводок, вставленный ему в рот. Апропо: кони носят намордник, а у Роськи намордник был бракованный, позволяющий, если б он захотел, спокойно жевать любой подвернувшийся объект.
Почувствовав руку профессионала, конь встал как бронзовый. Мне освободили лодыжку. Мне вообще расхотелось ехать в Пупково.
– Залезайте, доктор, с крыльца, – бархатно посоветовал толстячок и повел лошадку к больничным ступеням.
Я, знаете ли, сел в седло. Свесил ноги по бокам брюха и начал искать стремена, которые еще минуту назад – даю вам слово – только что были там, внизу, ну были – я точно знаю! Толстячок заботливо, по-палачески основательно забил мои штиблеты в эти капканы, конь был мне явно не по размеру, стремена были 46, четвертый рост; а я носил 44 – второй. И клеши от колена.
– Но! – сказал толстяк и чмокнул.
Я дал шпоры. Конь не взял. Роська оглянулся на меня с укоризной и попятился. Его товарищ смотрел на происходящее с живым любопытством. Он покончил с отправлением физиологических надобностей (вероятно, в роду у него были слоны) и был совершенно свободен для независимых наблюдений.
– Доктор, – мягко сказал проводник, – повод не шланг – его трясти не надо. Отпусти повод, доктор.
Я отпустил, как я выяснил таким образом, повод и дал крен, но не упал, ноги зафиксированы были намертво. Сидеть на коне – это оказалось совсем непохоже – как сидеть на коне. А оказалось похоже – как сесть на поросшую шерстью трубу большого диаметра.
– На чемодан, Буденный.
Я утвердил фельдшерский саквояж на коленях, и кавалькада выехала с больничного двора.
Все меня раздражало, буквально все…
Все, что могло быть не по мне, – было не по мне. И наоборот, – все, что могло быть по мне, – было не по мне. Не по сердцу, не по душе, не по размеру, не по росту, не по карману. Не по кайфу.
Я осторожно оглянулся: от больнички отъехали мы метров на 50 от силы. Как только я оглянулся, Роська встал.
Я дернул за повод, надеясь переключить сцепление, но заело в короткой передаче. Забыл отпустить ручной тормоз?! По-моему, Роська дал газ. И даже еще как. И даже еще раз.
– Ну, – сказал я. И уже значительно безнадежнее: – Ну…
И тогда, как гусь, раскачивающийся впереди меня, симбиотическое единство – проводник и мерин его Аль-Бурак, – передразнивая нас, тоже встало и забило копытом.
– Но, – сказал я неуверенно. – Но, пожалуйста… пошли. Форвард!.. Алле!.. Кам!.. Ну, козел, пошел!!! Но!
«Но», судя по всему, конь понимал превратно. Извращенным сознанием.
– Поцокай! – крикнул мне проводник.
Я поцокал. Сегодня был явно не мой день, вечер и ночь. Цокалось мне необыкновенно из рук вон плохо, без Божества, без вдохновенья.
– Но, – опять сказал я и зацокал, и зачмокал, как вурдалак.
Те же звуки гораздо громче и эмоциональнее подавал проводник. «Это двух соловьев поединок какой-то». Я так расцокался, что высосал пломбу.
Мой проводник в сердцах (как пишется? – слитно? раздельно?) огрел своего скакуна по шее, страшно гикнул и, тряся бицепсами, подскакал ко мне, норовя зайти в лоб. В руке его волшебно выскочил кнут.
Я бросил поводья. Одной рукой цапнул фельдшерский саквояж и загородился локтем другой.
Завидя кнут, мой шарахнулся из-под меня и начал, как я понял, уворачиваться – от нас всех. Ну нас всех! Ну! Но далеко он не ушел. Нет никаких сомнений, что я б навернулся с коняки немедленно и вдребезги тотчас же. Но носки моих штиблет были плотно вбиты в капканы стремян. Поэтому я просто опрокинулся и лег, прильнув спиной к спине – к спине коня. Что-то затарахтело. На гульфике у меня больно запрыгал саквояжик. А конь подо мной побежал, побежал быстренько и, как мне показалось, размахивая локтями. Я смотрел в небо. Оно содрогалось. Небеса лихорадило. В такт моим зубам в зените вибрировала ворона. Звук сняли, но – судя по разинутому клюву – орала она что-то вроде «Атас!».
По бокам Роськи на уровне моего, если скосить, взгляда раскрылись и хлопали два ряда, как полагалось бы Пегасу-биплану, крыл.
Вначале бессистемные, удары клади по зипперу упорядочились, и я понял, что мне подвернулся не мустанг, а золото – чистый иноходец. Какой мах! Какой мощный мах! Мы обставили ворону в ее зените, и теперь у нас был свой собственный зенит. Чистое небо, черный обелиск, время жить и время перестать. Мать…
Хотя, скорее всего, это я попался иноходцу в качестве покладистого вьюка.
«Ну вот, – подумал я, – практически все умели и любили беззаветно скакать. И мять ковыль. Сид, Баярд, Орленок. Знаменитые конокрады: Геракл, Беллерофонт. Опять же – мой фаворит д’Артаньян обожал задавать шпоры, а граф Толстой говаривал: “Ничего нет лучше друга верного, Савраски