– Композитор – это кличка? – спросил деляга.
– Нет, – вмешался я. – Это фамилия. А моя кличка Доктор.
Расстались мы любезно, делец в случае успеха операции пообещал подарить нам бронежилетку, а Яша – в качестве подарка от заведения – выпросил себе тачанку и миксер. Кличка гостя была Дружок. От чая он отказался.
…значит, композитор.
Композитор вкусы мои знал. Стол в его квартире (квартирке его американской невесты) ломился от «фрутти ди маре», «си фуд», одним словом, от всякой некошерности морской. Я умираю! От всех этих лобстеров-омаров, трепангов, крабов, креветок серии «джамбо», устриц, мидий-мулей, гребешков, кальмаров, каракатиц де во, рапан и соленых ундин с тритонами. Я аж дрожу от запаха этой нептуньей нечисти – за всю практику гурмэ я не смог съесть только Большую Морскую Креветку (в Венеции во время Биеннале). Не смог, потому что она смотрела на меня большими фасетчатыми очами с выражением: «Ну, ты даешь!»
Не раздеваясь, по-кавалерийски, раскорякой я подкрался к большому главному на столе блюду и отломал у рака ногу. В голове у меня что-то взорвалось. Не обращая на это внимания, я продолжал, подсасывая и причмокивая, вытягивать из хитина мясо, о! сладчайшее, солоноватое, о! посейдоновой крови вкуса мясо, нет, плоть бога… о! О-о-о…
– Генделев! – заорал Я-ов. – Генделев?!!
– Ну, – сказал я, сплевывая скорлупу (в этот раз ее было изобильно).
Невеста друга высунулась из-под Яшиной мышки и осела на пол.
– Генделев, – спокойно сказал композитор, – иди в ванную. Посмотри в зеркало.
Я посмотрел – из зеркала на меня смотрел, кроваво улыбаясь, вампир. Вполне узнаваемый вурдалак.
Я хорошо знаю, как выглядит вурдалак. Лет за пять до вышеописуемых событий (и ниже – тоже) я с достоинством носил пуримский костюм в честь трансильванского кровососа, а на плече у меня, помнится, сидела галлюцинация-птеродонт. Так вот, вурдалак выглядит как М.Г. с выломанными резцами дорогого, довоенного изготовления зубного моста. Верхней челюсти. Очень ценная вещь этот мост. Но как непрочно все в этом мире, как! При столкновении с хитином членистоногого! Хрусть! Перелом двух коронок – рачий сопромат! Честно говоря, этого от бога счастливого случая Кайроса я не ожидал напрочь. (Особенно имея в перспективе кембриджскую лекцию. Я читал ее с таким тяжелым насморком, что практически не отрывал от хобота носоглотки платок форматом с парашют. Отчего меня было слышно еще хуже и неразборчивей (нрзб.), чем вопросы студенток-слависток о творчестве С.Я. Маршака. А вот от национального палестинского головного убора – паранджи в белую клеточку, предложенного композитором, – я отказался. Из гордости. И не идет.)
Резцы скололись, образуя правильный дракулий прикус. Я вернулся к столу и доел рака без всякого аппетита. Мне нервничалось: гастроль – что надо, шир ха-ширим, а не гастроль! Кому ж я теперь такой нужен? Я вернулся к зеркалу: разве мама хотела такого? И кожа серая… Оттянул веко на предмет выявления малокровия. Высунул язык. Обложен! Я так и знал!.. Надо начинать себя беречь, подумал я отвлеченно. И постригли меня как-то небрежно… Хотя, если в три четверти… А? Нет, не говорите, а что-то в лице этом есть. Какая-то значительность, что ли… И этот взгляд! Из прищуренных глаз. А-а-а… И язык совсем не обложен, вечно я ипохондрю. Я вернулся к столу и съел все – до усов – фрутти ди маре. И немного морских гребешков. Из прихожей доносился сниженный страстный бас Я-ва.
– Слушай, Манечка, я тебя сейчас с таким израильтяном познакомлю. В твоем абсолютно вкусе. Внешность – нет слов! Нет букв. Запоминающаяся внешность… Бесплатно. Что он пьет? Все! Блади Мэри? Он это обожает! Мужчина-вамп!.. Что он сейчас делает? – Якулов просунул голову в комнату, зажимая трубку. – Ты что сейчас делаешь?
Я поперхнулся устрицей.
– Отжимаюсь, – сказал я. – У меня разминка.
– Чистит зубы, – пророкотал в трубку Якулов. – Он у нас страшный скалозуб.
– И хохотун, – крикнул я. – Ну, где твоя кровавая Мэри?
Кстати, о кембриджской лекции. Чем еще был полезен носовой парашют, так это тем, что удачно маскировал такие черно-красные гематомы – по всей моей шее, в районе, где моя мандибула встречается с моим же черепом (точь-в-точь следы бельевых прищепок. Если кто пробовал, конечно). На следующее утро язык у меня был обложен.
Гул стих. Славистки числом восемь и еще какой-то педераст с балканской кафедры под руководством вельветового профессора внимали буквально каждому слову израильского русскоязычного поэта. Я бы и сам внимал каждому слову израильского русскоязычного поэта, будь у меня настроение, отсутствуй планктоновый привкус, не боли шея и не будь я знаком с ихними соображениями о поэзии и его персональной поэтике наизусть. Язык после препирательств через толмача мы для проповеди выбрали иностранный – русский такой язык, семинаристкам первого года будет полезна наша своеобычная их языковая практика, не правда ли? Ду ю андестенд, ведь верно? А то еще хуже будет. Хуже некуда.
«…никакого особого поэтического языка на манер символистский или хлебниковский, – вне навязанного нам историей литературы не существует. Выход и уход из современной истории литературы позволяет обойтись без культа слова. Слово секуляризуется. Слово служебно… Оно не более чем обслуживает поэзию».