средневековую броню, по отливавшей серебром водной глади прямо перед неусыпным стражем!.. Но делал он это так мягко, что лебедь, пусть и чувствовавший неясное волнение, все же не мог решить, достаточно ли этой легкой зыби для того, чтобы бросить камень. Он прислушивался, и, мало- помалу проникаясь смутным предчувствием опасности, его сердце, его бедное сердце неискушенного простака, начинало отчаянно колотиться – что, разумеется, не могло не наполнять восторгом сердце Бономе.
Остальные лебеди, пробуждаясь при этих звуках от глубокого сна, вытягивали один за другим свои гибкие шеи из-под серебристых крыльев, и какой- то неосознанный страх, невесть откуда взявшееся, еще робкое предчувствие грозившей им смертельной опасности, словно бы навеянное холодом от мрачной фигуры Бономе, охватывало всю стаю. Однако, не желая ранить своего вожака, эти бесконечно чуткие создания страдали вместе с ним, не нарушая тишины и не помышляя о бегстве, поскольку камень-то не был брошен! Понемногу сердца этих окончательно затравленных белоснежных птиц также принимались отсчитывать удары невидимо подступающей агонии – отлично, между тем, различимой и доступной слуху зачарованного доктора, который, превосходно сознавая, сколько душевных мук причиняло им само его присутствие, и сдерживая себя лишь невообразимым усилием воли, наслаждался тем неизъяснимым ужасом, в который погружала лебедей уже одна его неподвижность.
«Сколь приятно иногда бывает поощрять натуры артистические!» – еле слышно шептали его губы.
Это упоение длилось без малого целый час, и Бономе не променял бы его ни на какие блага на свете – как вдруг пробившийся сквозь листву первый луч занимавшегося дня выхватывал наугад из тьмы и нашего доктора, и черные воды старого пруда, и лебедей, еще объятых ночным покоем! В ужасе от увиденного, верный страж спешил бросить наконец свой камень… Но поздно! С нечеловеческим криком, вмиг срывавшим его прилипшую к губам сладенькую улыбочку, Бономе обрушивался на нестройные ряды священных лебедей, подняв руки и широко растопырив свои хищные когти! Стальные пальцы этого рыцаря наших дней захлопывались стремительно, словно капканы, и прежде, чем уцелевшие птицы-мечтатели успевали радугой порхнуть в небеса, две или три белоснежные шеи дивных певцов оказывались повержены и сокрушены.
В этот момент душа лебедей, которой не было уже никакого дела до удачливого доктора, отлетала в заоблачную высь песнью неумирающей надежды, вновь обретенной свободы и бессмертной любви. Но нашего предприимчивого героя, никогда не терявшего головы, подобная сентиментальность только забавляла, ибо, будучи уже вполне искушенным знатоком, смаковал он в этом крике лишь одну деталь: его уникальный тембр. С музыкальной точки зрения все остальное для него просто не существовало – один лишь поразительно нежный звон голосов, так многое в себе таивших и выпевавших смерть подобно райской мелодии.
Прикрыв глаза, Бономе, словно губка, впитывал разносившиеся над водою переливы; затем, пошатываясь, как от апоплексического удара, он выбирался на берег, падал на траву и долго еще лежал без движения в своих непромокаемых и довольно теплых одеяниях. Забывшись в этом сладострастном оцепенении, этот меценат нашей эпохи вновь и вновь оживлял где-то в потаенных глубинах своего существа воспоминание о несравненной песне своих бесценных исполнителей – пусть тонкость их чарующего исполнения и казалась ему несколько старомодной.
И даже потом, стряхнув остатки этого холодящего кровь исступления, он – как и подобает добропорядочному рантье – до самого рассвета смаковал изысканные впечатления прошедшей ночи.
Шарль Кро (1842–1888)
Я вечные стихи слагать умею. Люди Правдивым голосом моим восхищены. Я знанье высшее, какому нет цены, В наследство получил, как дивный клад в сосуде. Я трогал женский стан, огонь, плоды на блюде, Я испытал жару, мороз, приход весны, Я не свернул с пути ни у одной стены… Удача, твой секрет в каком искать талмуде?[19]