Зорич на него ответил, что он за «краски». «Потому, что мало привести отрицательный факт, нужно рассказать о нем так, чтобы рассказ этот взял читателя за живое».
Не знаю, как читатель, но если бы я был фактом, то я бы хотел, чтобы меня брали за живое другим способом.
Если я прочту, что определенная дистанция сделана спортсменом не в 2,1, а в 2,05, то меня это 0,05 разницы интересует, как факт.
А если я в рассказе прочту, что герой без адреса пробежал всю дистанцию в 2,00, то это меня интересует меньше.
Представьте себе, что вы читаете рассказ о революционере Камо, например. Он делал невероятные вещи. Почти невозможные.
Но можно прибавить, придумать еще более невероятные. Но не надо. Мы прибавкой обесценим сделанное.
Из уважения к сделанному нельзя придумывать. Придумка обесценивает 0,05.
А газетный день состоит из реальных дробей. Зорич — талантливый фельетонист, но он поставил среди живых людей чучела. Он не сделал бы этого, если бы обладал большим чувством жанра.
Фельетон и весь его успех сейчас, который мы еще не сумели оценить, основан на том, что фельетонная форма позволяет работать реальными фактами.
Радостное ощущение, ощущение сдвига, поворота материала даются здесь между кусками, а не в кусках.
В рукоделии, в вышивках хорошим тоном считалось не подкрашивать вышивку.
Не обходить трудности.
Нужно работать серьезными крестиками.
Сейчас время литературной реакции.
Похвалой писателя считается сказать, что он работает не хуже такого-то. А десять лет между «таким-то» и тем, что пишут сейчас, списывают в убыток.
Фельетон в себе содержит элементы работы иным способом.
Он — часть нового жанра.
Осаживать фельетон на художественную прозу — это значит списать себя в убыток.
БАБЕЛЬ
Мне как-то жалко рассматривать Бабеля в упор. Нужно уважать писательскую удачу и давать читателю время полюбить автора, еще не разгадав ее. Мне совестно рассматривать Бабеля в упор. У Бабеля есть такой отрывок в рассказе «Сын ребби»: «Девицы, уперши в пол кривые ноги незатейливых самок, сухо наблюдали его половые части, эту чахлую, нежную и курчавую мужественность исчахшего семита».
И я беру для статьи о Бабеле лирический разгон. Была старая Россия, огромная, как расплывшаяся с распаханными склонами гора.
Были люди, которые написали на ней карандашом: «Гора эта будет спасена».
Еще не было революции.
Часть людей, писавших карандашом, работала в «Летописи». Там недавно приехавший Горький ходил сутулым, недовольным, больным и писал статью «Две души». Статью совершенно неправильную.
Там ходила девочка Лариса Рейснер (еще до взятия ею Петропавловской крепости). Там ходил Брик с Жуковской улицы, 7, и я, в кожаных штанах и куртке из автороты. Журнал был полон рыхлой и слоистой, даже на старое сено непохожей беллетристикой. В нем писали люди, которые отличались друг от друга только фамилиями.
Но тут же писал Базаров, слепнем язвил Суханов, и здесь печатался Маяковский.
В одной книжке был напечатан рассказ Бабеля. В нем говорилось о двух девочках, которые не умели делать аборта. Папа их жил прокурором на Камчатке. Рассказ все заметили и запомнили. Увидал самого Бабеля. Рост средний, высокий лоб, большая голова, лицо не писательское, одет темно, говорит занятно.
Произошла революция, и гора была убрана. Некоторые еще бежали за ней с карандашом. Им не на чем было больше писать.
Тогда-то и начал писать Суханов. Семь томов воспоминаний. Написал он их, говорят, сразу и наперед, потому что он все предвидел.
Приехал я с фронта. Была осень. Еще издавалась «Новая жизнь».
Бабель писал в ней заметки «Новый быт». Он один сохранил в революции стилистическое хладнокровие. Там писалось о том, как сейчас пашут
