Вся моя трагедия заключалась в том, что я хотел быть похожим на Пашку, на Алексеева и не мог быть похожим. Я завидовал им. Разве мне не хотелось иметь такой же успех у женщин, так же легко жить, как они, уметь пришвартовываться к какой-нибудь кухарке, зав. столовой и т. д. … Разве мне не хотелось, наконец, чтобы меня хвалило начальство?
Иногда я ненавидел и Григория и даже женщину в белом платке.
И почему я не могу быть таким, как они? Да, я хотел быть таким же, как они.
Рост маленький? Физические данные не те? Почему я всегда раздвоен? Почему я мучаюсь? Эта моя неполноценность угнетала меня.
Когда это началось? В детстве? (Привезли раскулаченных. Кто мучился? А я мучился.)
Я не говорю о ночных страхах (посадят и т. д.). Если бы я понимал тогда, что в ЧК возможны преступники (Васильев), что парторг может быть кретином.
Нет, я этого не понимал. Все это шло от инстинкта больше, чем от разума. Может быть, люди плохие (рисуют теперь чекистов черными красками)? Нет, люди были не хуже, не лучше, чем все.
Я иногда жалел: ох, если бы я покривил душой, засудил этих людей! Все было бы хорошо. Фаина. Генерал (я его любил). И т. д.
Идти против течения. Тяжело. Может быть, и повесть назвать: против течения?
Может быть, в результате этого дела я возненавидел Васильева, Пашек? Напротив, они стали больше мне нравиться. Я стал в глазах своих еще ниже — вот как это было!
А ведь так хотелось бы написать: один против всех. Гордость.
И т. д. Но ничего этого не было».
Не знаю, был ли в нашей литературе подобный герой, который бы в момент торжества справедливости ощущал себя не победителем, а страдающим, одиноким и даже растерянным человеком, испытывающим пусть минутное, но сожаление в совершенном добром деле и — самое невероятное — чуть ли не зависть к циникам, приспособленцам, которые умеют жить без угрызений совести.
Сейчас с невероятной легкостью иронизируют над поколением, которое в тридцатые — сороковые годы верило и жертвовало собой во имя будущего. Но художникам и мыслителям предстоит еще осознать трагедию людей того поколения, их наивность, просчеты и одновременно силу духа, способность к самопожертвованию, веру в бескорыстие, братство и справедливость. А главное — предстоит еще осмыслить тот мучительный процесс, который совершается по сей день: процесс сомнений и разочарований, самопроверки и самоосуждения, самопознания и горького прозрения в поисках истинного смысла бытия и подлинных человеческих ценностей. Процесс этот долог, труден, ибо требует от каждого переосмысления себя и мира, освобождения от навязанных догм, романтических иллюзий и утопий, требует одновременно сопротивления собственному эгоизму и тщеславию.
Философскую суть повести Абрамов наиболее точно и кратко изложил в заметке от 14 февраля 1969 года:
«Поиски преступника истинного, поиски истины и поиски самого себя.
Кто ты? — этот вопрос относится и к тому, кто преступник, и к самому следователю.
Кто ты? Что ты за человек? И вообще что такое человек».
В тот день у него появилась даже мысль назвать повесть не «Кто он?», а «Кто ты?».
А через год — 26 февраля 1970 года — писатель задал еще один вопрос, который требовал осмысления: «Может ли быть борцом одинокий человек?» И тут же ответил сам себе: «Может! И должен быть борцом».
Показательно, что обе важнейшие заметки сделаны в феврале — в канун дня рождения Федора Абрамова, когда он обычно подводил жизненные итоги, размышлял о смысле бытия, проверял содеянное и задуманное. Вопросы («Кто ты? Что ты за человек?», «Может ли быть борцом одинокий человек?») были обращены и к самому себе, ибо писатель в те годы часто чувствовал себя одиноким, чуть ли не Дон Кихотом.
Усложнившаяся проблематика повести, поиски ответа на вопрос — «что же такое человек», какие бездны и затаенные желания сокрыты в его глубинах, — все это требовало особой формы повествования. Поэтому автор избирает форму исповеди-воспоминания, когда прошлое осмысляется через тридцать лет повзрослевшим, умудренным человеком. Он думал даже ввести подзаголовок — «запоздалая исповедь». А 23 апреля 1969 года, размышляя о форме повествования, он записал: «Да, надо писать как записки. Взгляд на прошлое с позиций сегодняшнего дня. И, кроме того, полемика».
Очень много новых заметок и набросков к повести было сделано в 1976 году. Именно тогда автор окончательно решил отказаться от «всякой беллетризации», писать «просто записки». Тогда же он находит новое начало, решает ввести «вступление» — рассказ о вечере встречи ветеранов контрразведки в день тридцатилетия Победы.
В данном случае писатель вновь использовал автобиографические факты, опирался на личные впечатления и переживания. Весной 1975 года его неожиданно пригласили на вечер встречи ветеранов по случаю тридцатилетия Победы. О том — запись в дневнике 26 апреля: «…отправился на вечер встречи ветеранов контрразведки в Доме офицеров. Славословили, возносили друг друга, пионеры приветствовали… Герои незримого фронта, самые бесстрашные воины… Верно, кое-кто из контрразведчиков ковал победу, обезвреживал врага… Несколько среди них костоломов, тюремщиков, палачей своего брата… Я не мог смотреть на этих старых мерзавцев, обвешанных орденами и медалями, истекающих сентиментальной слезой… Ушел».
Эту встречу Абрамов вспомнил через год, делая новые заметки к повести 16 ноября 1976 года.
«Как писать? Может, без всякой беллетризации? Просто записки.
30 лет Победы. Позвали на празднование контрразведчиков. В Центр, лектории (см. дневник).
Что общего у меня с ними?
Кто они? Преступники? Пенсионеры? Неужели ничего не поняли? Кичились. Гордились. А может, у нас что не так. Послушать их — сплошь шпионов разоблачали. Пионеры приветствовали.
Я слушал, слушал. И решил написать. Вернее, у меня давно был замысел. Только это собрание дало форму.
Да, такое вступление неплохо. Повествование ведется 30 лет спустя. А это дает возможность перебивки. Дистанция дает право на осмысление».
19 ноября автор набрасывает вариант начала под названием «Вступление»:
«На празднике чекистов в честь победы.
Слезы умиления у старичков, когда заговорили про заслуги. А он-то знал, что у большинства за заслуги. Костоломы — не на победу работали, а на Гитлера (не приближали