Ту выпили, что из тубуса. И ту, что у меня стояла в холодильнике, – следом.
Я выпью, становлюсь задиристым – языком, не кулаками. Николай – с каждой стопкой всё больше и больше расплывается в улыбке, как от привалившего ему вдруг неслыханного счастья, так, с улыбкой, и уснёт, как Квазимодо, лицо прижав тяжёлым носом – чтобы во сне куда не убежало.
Хожу я после ещё долго кругами. Сержусь на уснувшего. Сам с собой уже договариваю, убедительный и остроумный. И сну со мной не потягаться – стойкий, отец сказал бы: шабутной. В кого такой-то я – не в ветер.
Уехал Николай – мир устанавливать, войну ли продолжать – Бог ему в помощь. Есть где, на всякий случай, отсидеться – в Ялани. Про пиво лишь бы не забыл – на лбу ему же не напишешь.
На следующий вечер зашёл ко мне в гости Фоминых Гриша. Шапка задом наперёд – как бейсболка на подростке. Улыбка до ушей – как у пластилинового. Глаза совсем стали остяцкими – сузились – как будто в белку ими всё и целится, чтобы той шкурку не попортить – и попадает, меткий. Из карманов бушлата горлышки бутылочные выглядывают. На пенсию Гриша вышел – событие, а потому и – развязал – причина веская и уважительная. Пришлось отметить. Боюсь, что одним разом не отделался. Тоже за разговором, но уже более конкретным, не отвлекаясь на политику и прочую ерунду, а о собаках только, об охоте, засиделись: светать уж начало, когда покинул меня Гриша. Как пришёл, так и ушёл: шапка задом наперёд, улыбка до ушей, теперь – уж кажется, что – до затылка, сойдётся там, разрезав голову. Как каланча, только качаясь. Но не домой к себе направился, а к Колотую.
Мне и достаточно, через край даже, месяц на неё, на водку, не смогу теперь смотреть, ну а уж пробовать её – подавно, на дух не надо. А Гриша – тот месяц теперь не успокоится, а то и два – давно известно, и напарника ему – есть если, хорошо, а нет, так и – не требуется, сам себе напарник и компания, и побеседовать ему будет с кем – с собаками, кого-то из своих любимцев, в таком случае, хочет тот того или нет, для разговора, и в избу затащит; хлебом, другим ли чем попотчует, водки вот только наливать не станет; и обо всём дотошно – с человеком так не разговаривает – интерес-то у них общий – охота.
Будто даёт, на самом деле – отнимает. Ловко – как напёрсточник – не уследишь. Про водку речь, про неё, злокрепкую. Когда без меры. Время – меня из него, его ли из меня – иной раз напрочь вышибает. Как с большинством из голливудских фильмов – начнёшь смотреть, досмотришь до конца, а потом сидишь, в пустоту глупо пялишься и думаешь, зачем же ты это смотрел, будь оно неладно? – вся ночь насмарку. Как – на манекен в витрине магазина, на модельершу ли – на ту уж ладно. Так же и с водкой, когда как к фильму к ней относишься. Но виновата в этом не она, а я, конечно: не пей, не хочешь. Вот тебе искушение – вот тебе повод отличиться: заяви соблазну твёрдое нет. Заявишь. И тут же, как из рога изобилия, посыпятся на тебя со всех сторон аргументы в пользу примирения и соглашения. Такое дело. И кино досмотришь, и водки выпьешь – и опять сидишь потом, свернувшийся, как стружка, вокруг возникшей в тебе пустоты. И аргументы эти всякий знает, у всех они, за редким исключением, одинаковые и перечислять их тут нет надобности. Только, с одной стороны, скажешь себе: к трём чашам вина не прибавляй четвёртой, разве только по какой-либо великой болезни, – и тут же сам себе, но с другой уже стороны, подначишь: веселие для Руси питие есть, а я же самый настоящий русский, не хазарин, не татарин, – и согласись тут сам с собой, если добавить больше некому: всё мне позволительно, но ничто не должно обладать мною, – и не заметил, как поддался, как оседлал тебя коварный сомуститель, а потом уж и: били меня, мне не было больно; толкали меня, я не чувствовал; когда проснусь, опять буду искать того же…