Несомненно также, что выбор не должен падать на человека известного. Так, например, ни один здравомыслящий художник не посягнул бы на жизнь Авраама Ньюланда[10] – все столько о нем читали, и так мало кто видел его живьем, что в обществе сложилось стойкое убеждение, будто он представлял собой лишь отвлеченную идею. Помнится, однажды мне случилось даже упомянуть, что я как-то обедал в обществе Авраама Ньюланда, так все посмотрели на меня с презрительной насмешкой, как если бы я заявил, что играл на бильярде с турецким ханом или дрался на дуэли с Папой римским. Кстати, Папа также едва ли подошел бы на роль жертвы: будучи отцом христианства, он, по сути дела, вездесущ, и, словно кукушку, его больше слышат, нежели видят – а потому, как мне кажется, большинство людей и его считает абстрактным понятием. Разумеется, совсем иное дело, когда такой известный человек имеет обыкновение давать званые обеды – «со всеми подобающими сезону деликатесами»; тут уж никто не усомнится, что тот вовсе не какое-то понятие, а стало быть, нет и никакой несообразности в том, чтобы лишить его жизни; правда, такое убийство рискует попасть в категорию политических, а о них я еще не говорил.
Ну и наконец, претендент должен быть в добром здравии: убивать человека больного, обыкновенно неспособного вынести подобное испытание, было бы верхом коварства. Вот почему никогда не следует останавливать свой выбор на простолюдине, которому уже минуло лет двадцать пять – его организм, скорее всего, уже подточен негодным питанием. Если же и будет решено охотиться именно в рабочих кварталах, то убивать надлежит попарно, а наткнувшись на мастерскую портного, помнить о своем долге и, согласно хорошо известной пропорции, отправить на тот свет не менее восемнадцати персон. Также, руководствуясь заботой о самочувствии больного, следует блюсти один из основных постулатов изящного искусства, а именно – смягчать переживания и делать ощущения более изысканными. Наш мир, джентльмены, жаждет крови, и все, что ему требуется нынче от убийства, это обильное кровопролитие; можно и просто пошикарней обставить дело. Но вкус просвещенного знатока куда более тонок, и цель нашего искусства – как и прочих свободных профессий, коли заниматься ими с необходимым прилежанием, – смягчать и облагораживать нравы; справедливо замечено, что
Ingenuas didicisse fideliter artes,Emollit mores, nec sinit esse feros[11].Один мой друг, философ, широко известный своей благотворительностью и редкой добротой, предложил также, чтобы человек, намеченный в качестве жертвы, обладал семьей и малолетними детьми, целиком зависящими от него материально – для большей патетики. Это, несомненно, весьма рассудительное предложение, однако я не стал бы слишком настаивать на его выполнении. Человек строгого и выдержанного вкуса, бесспорно, сочтет подобное условие обязательным, но если ваш избранник не вызывает никаких возражений по части морали или состояния здоровья, то вряд ли стоит слишком ревностно следить за исполнением требования, рискующего лишь сузить сферу деятельности истинного художника. ‹…›
Пьер-Франсуа Ласенер (1800–1836)
«Худой же дорожкой подхожу я к смерти, – писал Ласенер, – поднимаюсь по лесенке эшафота».
Фальшивомонетчик и дезертир из французской армии, промышлявший убийствами в Италии и разбоем в Париже – и при этом неустанно, по его собственным словам, «обдумывавший злодеяния против самих устоев общества», – последние месяцы перед смертью Ласенер посвящает составлению сборника «Мемуаров, откровений и стихов» и всеми силами пытается превратить собственный процесс в спектакль на потребу публики. Встающие в зале суда тени его жертв – богатого швейцарца из Вероны, одного из бывших сокамерников, Шардона, и его матери, инкассатора, поплатившегося жизнью за свою привычную ношу, – казалось, нимало Ласенера не смущали, и полурассеянное, полунасмешливое выражение не сходило у него с лица до самого окончания слушаний. Меньше всего заботясь о спасении своей жизни, он дарит себе последнее жестокое удовольствие поиграть с бывшими сообщниками, одним словом разбивая выстроенные ими оправдания, а под собственные преступления подводя поистине научные объяснения. Если судить по состоянию его духа, то не было еще бандита с более спокойной совестью.
Накануне казни он как ни в чем не бывало подшучивает над докучливыми священниками и осаждающими камеру медиками и френологами, признается в «подкатывающей временами меланхолии» – приступы которой, впрочем, его только «развлекают», – а по ночам «с трудом удерживается, чтобы не показать часовому нос».
Отмечавшееся недавно столетие знаменитого бальзаковского романа один из критиков сопроводил следующими словами: «Появление книги в 1836 году было более чем прохладно встречено прессой – да и то сказать, она была чуть ли не вываляна в грязи, – публика же, едва очнувшись от истерических восторгов по поводу Ласенера, убийцы-щеголя в темно-синем рединготе, поэта судебных заседаний и апологета права на преступление, была, похоже, просто не в состоянии сразу оценить все очарование „Лилии в долине“».
Грезы висельника
Пер. Б. Дубина
Как счастлив я, когда мечтаюИ грежу не смыкая глаз!Так без помехи я читаюЛюбой роман всего за час.Так я владею миром целым,Любую жизнь с любым деля,И что перед моим уделомВласть и держава короля! Здесь я в своем уединеньеБез мысли о грядущем днеДелю миражное виденьеС воспоминаньем наравне.Мечты весны первоначальной,Явитесь мне хотя б на миг,Чтоб скрасить мой закат прощальный:Кто обречен – уже старик. То я в дворце многоколонномХозяин всех богатств земли,Но чаще на лугу зеленомЯ с Лизой ото всех вдали.Грудь под косынкою сквозноюОпять рисуется уму…Какая грусть, что остальноеПереживать мне одному!То в небогатую лачугуЯ укрываюсь наконец,Где вижу чад своих, супругу,А с ними – муж их и отец.Здесь он то пишет, то читает,Укрывшись в тень густой листвы.Но