Сердце под сутаной
‹…› Я осторожно приоткрыл глаза.
Сезарен вместе с дьяконом сосредоточенно курили каждый по тоненькой сигарке, со всеми подобающими случаю кокетливыми ухищрениями, что делало их невыносимо потешными. Госпожа дьяконица восседала на краешке стула, выпячивая свою впалую грудь; вздымаясь аж до самой шеи, фалды ее желтого платья топорщились у нее за спиной, юбка с оборками причудливо струилась по бокам; она изящно обрывала лепестки пунцовой розы, и губы ее кривила хищная усмешка, приоткрывавшая чахоточные десны, на которых парою пеньков торчали зубы, желтые, как изразцы старого камина. Ты же, о Тимотина, – как ты была прекрасна в своем кружевном воротничке, с опущенными глазами и тоненькой лентой на приглаженных волосах.
– У юноши блестящее будущее, в нем уже сегодня видны его грядущие достижения, – проговорил, выпустив серенькую струйку дыма, дьякон.
– О, воистину месье Леонар прославит сан! – обнажив оба своих зуба, гнусаво вторила ему дьяконица.
Я покраснел, как и подобает воспитанному ребенку; они же, отодвинув стулья, принялись шушукаться, видимо, обсуждая мое поведение.
Тимотина по-прежнему сидела, уставившись на мои башмаки; ужасные зубы только что не щелкали у меня над ухом, дьякон злорадно хихикал, а я… – я даже не осмеливался поднять головы!
– Ламартин умер, – произнесла вдруг Тимотина.
Милая Тимотина, ведь это ради твоего обожателя, твоего бедного пиита бросила ты эту фразу о Ламартине, да? Я выпрямился, почувствовав, что одна только мысль о поэзии способна навсегда заткнуть рот этим невеждам; у меня словно крылья прорезались за спиной, и, торжествуя, я выпалил, косясь на Тимотину:
– Что ж, автору «Поэтических размышлений» было не занимать заслуг в этом мире!
– Увы, сей лебедь рифмы оставил нас, – ответствовала дьяконица.
– Да, но он успел-таки допеть свою траурную песнь, – подхватил я с воодушевлением.
– Погодите, – возопила тут дьяконица, – да ведь месье Леонар и сам поэт! Его матушка показывала мне в прошлом году пробы сего вдохновенного пера…
Я осмелел:
– Мадам, при мне нет ни лиры, ни кифары, однако…
– Ну, кифара… занесете как-нибудь потом…
– Меж тем, коли будет угодно почтенному собранию, – не останавливаясь, я вытащил из кармана листок бумаги, – я прочел бы несколько строк… которые хочу посвятить мадемуазель Тимотине!
– Вот как? Право же, это восхитительно! Читайте, юноша, читайте – вот, выходите сюда…
Я встал чуть поодаль… Тимотина опустила глаза на мои башмаки, дьяконица сложила руки, подобно Богоматери, мужчины переговариваясь, наклонились друг к другу… Опять покраснев, я откашлялся и начал чуть распевно:
В своем льняном уединенье Спит нежный бриз, дыханье затаив, На ложе шелка, легок и игрив, Застыл в благом оцепененье.
Слушатели мои так и покатились со смеху; мужчины, приставляя руку к губам, отпускали какие-то сальные шуточки, вид дьяконицы был поистине ужасающим: благоговейно воздев очи горе, она тем не менее все так же скалила свои отвратительные зубы! И даже Тимотина – о, нет! – пыжилась от хохота! Я был сражен насмерть – Тимотина на их стороне!
«Нежный бриз… а, каково – в льняном уединенье! Да это должен быть просто неземной аромат!..» – твердил, поводя носом, Сезарен.
Что-то меж тем беспокоило меня… Однако веселье быстро стихло, и все постарались вновь принять серьезный вид, лишь время от времени нарушаемый отрывистым хмыканьем.
«Продолжайте, юноша, прошу вас… Это все очень недурно!»
Когда же он проснуться тщится В уединенье мягком изо льна, На солнца зов затем стремится. Его несет амброзии волна.
На этот раз от хохота просто задрожали стены; Тимотина не отрываясь смотрела на мои туфли, я сгорал от стыда и страсти, под ее взглядом ноги мои просто плавали в жарком поту, и я говорил себе: эти носки, что я ношу вот уже целый месяц, ведь это дар ее любви, и эти взгляды, что бросает она украдкой мне под ноги, не подтверждение ли это ее чувств: о да, да – она обожает меня!
И тут какой-то слабый запах достиг моих ноздрей, я опустил глаза и – о ужас! Теперь-то я догадался, над чем же хохотала эта шайка! Увы, в этом злобном мире Тимотина Лабинетт, моя бедная Тимотина никогда не сможет ответить на мою любовь! Видимо, будет лучше, если я подавлю ту страсть, эту невыносимо сладкую боль, что расцвела в моем сердце однажды знойным майским днем, на кухне у семейства Лабинетт, за спиной у этой Богоматери, мерно покачивавшей задом над кадкою с тестом!
Настенные часы пробили четыре, время начала занятий; сам не свой от любви и безумного страдания, я схватился за шляпу и выскочил из залы, опрокинув стул; я несся по коридору, повторяя, как заклинание: о, я люблю тебя, Тимотина! – и так, не останавливаясь, добежал до