Но не хватило бы у меня сил описывать все это ужасное преступление, если бы я не знал, что в дальнейшем Творец положил предел зверству евреев: Всевидящим оком Своим заметил Господь злое дело и, хотя послушник был недостаточно благочестив для общения с небом, Творец в Своей благости пожалел несчастного и внушил ему мысль вспомнить «Песнь папы Урбана», столь помогающую в невзгодах.
Монах бледными, обескровленными губами прошептал три первых слова этой прекрасной молитвы, — и совершилось чудо. Части тела, с соизволения Божия, мгновенно соединились, и послушник ожил. Как некогда Лазарь, он, к ужасу злодеев, встал со своего ложа и спокойно направился к обители отцов-кармелитов, не испытывая никакой боли и не ощущая ни малейших повреждений на своем обескровленном теле.
Поистине, это было великое чудо, и я счел своим долгом запечатлеть его для будущих времен, как это в свое время делали Метафраст, Адона и Усуард.
Записав этот случай, я мог бы им и закончить свой поучительный рассказ, свидетельствующий о Промысле Божием, и если я продолжаю, то к тому меня побуждает доброе желание полностью удовлетворить справедливый гнев верующих сообщением о том, какую кару понесли злодеи.
Согласно статутам и коронным законам, генерал кармелитского ордена заявил обо всем этом господину Инстигатору Светлейшего Трибунала; послушник же Павел протестацию свою дважды подтвердил присягою. В силу сего декретом ясновельможных господ депутатов люблинского Коронного Трибунала предписано было произвести следствие.
Не стану говорить о том, что беспокойное и столь упорное в своих заблуждениях еврейское племя всячески старалось доказать, ссылаясь на действительно имевшийся закон, что дело это не подлежит ведению высокого Трибунала. Ясновельможный суд, в том числе и я, признал, что это нечеловеческое дело подсудно именно Трибуналу, uti supremo Judicio, и что только нам надлежит установить справедливую кару для злодеев.
Тревогою и ужасом были объяты презренные, а больше всех трепетал среди них Мордухай и другие призванные в суд вместе с ним.
Тогда обвиняемые как лично, так и через своих поверенных, — докторов медицины и уполномоченного от их синагоги, называемого попросту школьником, — ссылались на то, что еще король Сигизмунд Август пожаловал им привилегию и льготные грамоты, в которых было сказано: «Обвиняющий жида должен подтвердить свои слова четырьмя ни в чем незаподозренными христианами и тремя такими же жидами». И так как монах не мог представить таких свидетелей, то злодеи просили оправдать их.
С болью в своем сердце услышал я, как старейший из нас и опытный судья, прославленный своими делами, — не назову его имени, дабы не смущать благочестия, — говорил о том, что иудеи правы. В старческом упрямстве своем он не уяснил себе столь простой вещи, что не нужны никакие свидетели, если Сам Господь Бог засвидетельствовал это гнусное дело великим чудом. И какой же свидетель мог бы рассказать больше самого потерпевшего, разрезанного на 22 части.
Увы, не могу до сих пор понять, чьим и каким чарам подвергся престарелый и опытный судья, — не уступал он и логике. Смиренно заговорив со мною, он сказал:
— Предоставим, отец Мартын, Самому Господу Богу карать за дело, которое превосходит все доступное уму и чувствам человеческим.
Действуя так на мое благочестие, старый судья поступил лишь, как поступает в таких случаях Тончайший Доктор, он же Сатана.
И я сказал ему на это:
— Я буду судишь во имя Божие, и Он, несомненно, присутствующий здесь, научит меня.
После этого начался суд.
Памятуя о важности дела, зорко я следил за тем, как присягают вызванные Мордухаем свидетели. Согласно статутам, присягу жиды давали на маленькой скамеечке о трех ногах, под которыми лежала скользкая свиная кожа. Если бы присягающий жид соскользнул ногою с трехногой скамьи, то, по статуту, присяга его считалась бы уничтоженной, а сам он виновным. Долгом считаю записать здесь, что сей справедливый закон не увеличил, однако, числа обвиняемых и не уменьшил числа свидетелей.
Не стану далее записывать сложного для непосвященных судебного производства, установленного еще Цезарем Юстинианом. Укажу лишь, что Святое Распятие все время было перед глазами судей, и, стало быть, обвиняемые получили должное.
Следствие тянулось медленно, но верно. Так, с целью раскрытия того, для каких надобностей евреи нуждаются в христианской крови, Мордухай был предан пытке перед войтовским люблинским присутствием. Но в упрямстве своем он говорил, что евреи ни в какой крови нужды не имеют.
После же того, как он трижды был вздернут на дыбу, отчего руки и ноги его повыскакивали из суставов, и трижды был подвергнут жжению свечами, он добровольно сделал показание, что кровь жидам нужна для смачивания глаз у слепорожденных детей, после чего последние становятся зрячими. Лишь только он сказал это, наступила его смерть, именуемая turpis, что значит позорная.
Таким образом, Господь, не пожелав в благости Своей вводить в искушение нас, судей, Сам покарал нечестивца. Высокому суду оставалось лишь, согласно коронным законам, повелеть голову означенного Мордухая посадить на кол на распутьи вне города, а тело его сжечь, дабы не сохранилось и следа от этого нечестивца.
Остальные же иудеи после пытки были оправданы, ибо даже сам послушник Павел не упоминал об них в своей протестации. Но так как наказанный божеским установлением Мордухай принадлежал к кагалу люблинскому, то постановлено было взыскать с последнего 300 злотых в пользу суда. В пользу же монастыря отцов-кармелитов поведено было забрать все то золото и серебро, что найдется в двух люблинских синагогах, дабы путем очищающего огня наготовить из них костельную утварь. Признаюсь, что на последнем штрафе настаивал я.
Продумав с помощью Господа Бога означенное решение генерального суда Коронного Трибунала, вслух я произнес слова, которые некогда любил говорить его святейшество папа Пий IV:
— Pro ut in schedula!
Самый приговор был произнесен in contumaciam, о чем при барабанном бое и трубных звуках было объявлено на рынке. И по совести запишу я здесь, что в городе Люблине, даже из людей самых преклонных лет, никто не запомнит, чтобы когда-либо был вынесен приговор более справедливый и мягкий.
В убогой келье моей, где я описываю эту замечательную историю, тяготеет надо мною в предутренний час и одна глубокая печаль. Скорблю я о