Рассказчик внезапно прервался, несколько мгновений молчал, а потом продолжал:
– Но это их личное дело, и, хотя все закончилось плохо, никто из нас никогда и словом не упоминал об этом.
– Неужели никто из мужчин ни в чем не признался? – спросила «поющая субретка». В ее тоне слышалась нотка воинственного вызова, которая всегда становится заметной, когда в смешанном обществе всплывает тема женщины вообще. Второй комедиант с улыбкой ответил:
– Конечно, моя дорогая! Я думал, вы поняли, что я говорил о юных дамах обоего пола. Вспомните, что первым – в сущности, тем, кто это начал, – был, как все считали, мужчина.
Подобные моменты, видите ли, составляют болезненную сторону инцидента. Неприятно слушать, как люди говорят такие вещи, о которых, как вы знаете, они будут потом горько сожалеть. Но была и другая сторона, одновременно интересная и забавная: то, как в признаниях проявились разные характеры и как они начинались. Если бы мы уже и так все не знали – я говорю о себе, – мы сумели бы отличить слабости различных сторон и получить знание таких вещей, какие люди страстно надеются скрыть. Полагаю, что именно такие моменты открывают нам самих себя или должны открывать, если у нас хватит благоразумия воспользоваться подходящим случаем. Во всяком случае, доминантная нота каждой личности прозвучала так явно, что сцена стала чем-то вроде сада характеров с живыми цветами!
Когда смолкли аплодисменты, последовавшие за этим поэтическим сравнением, раздался хор разочарованных, негодующих голосов:
– И это все?
– Зачем останавливаться именно тогда, когда становилось интересно?
– Вообразите только: закончить такой материал неясными общими рассуждениями!
– Не можете ли вы рассказать нам еще немного о том, что они говорили?
– Какой смысл рассказывать нам о признаниях, если вы не говорите, в чем именно они признались?
– Там было нечто, настолько компрометирующее вас или кого-то другого, что вы заколебались?
– Именно так, – ухмыльнулся второй комик. – Если бы было нечто компрометирующее, я бы с удовольствием рассказал об этом, особенно и безусловно, касайся оно меня самого. Но ни в каких признаниях, когда-либо написанных или сказанных, не было так мало компрометирующего, как в этом случае. За одним исключением, о котором я уже сказал и по поводу которого на наших устах лежит печать молчания, там не было ничего, что запятнало бы образ сержанта полиции архангелов. Конечно, я исключаю того юношу, который поднял шум. Не было ни одного или ни одной из «исповедовавшихся», кто не скомпрометировал бы себя, но эти грехи оказались такими странными! Я и не знал, что во всем диапазоне зла так много безгрешной испорченности!
– Что вы имеете в виду? – спросила ведущая актриса и широко распахнула глаза, изображая изумление. – Приведите же нам хоть какие-то примеры, чтобы мы сумели вас понять.
– А! Я так и думал, что вы именно этого хотите! – ответил рассказчик и подмигнул. – Вам хотелось бы услышать признания, хорошие или плохие, или, скорее, плохие даже хуже, и самим рассудить с точки зрения барометрического зла. Хорошо! Я расскажу вам все, что помню.
Там была наша ведущая актриса, имени которой я не называю. Она играла на сцене, насколько мне известно, двадцать восемь лет и исполняла вторые роли, когда я впервые познакомился с ней в Галифаксе, в «Капризе Уэбстера» – это была популярная пьеса в репертуаре графства Йоркшир. Так вот, сия дама призналась, что обманула не только публику, но и друзей, даже своих дорогих друзей из труппы, и хочет это исправить и получить их прощение перед смертью. Ее грехом было тщеславие, так как она обманула их насчет своего возраста. Она утверждала, что ей двадцать девять, но теперь, в свой последний час, с каплями предсмертного пота на лбу, когда холод бушующего наводнения уже стучится в самую душу, она хочет признаться. Конечно, сказала она, все мы понимаем, как тяжело женщине говорить правду насчет своего возраста; по крайней мере, дамы ее поймут. Одним словом, она хочет сознаться: в действительности ей тридцать три года. Затем актриса опустилась на колени, приняла картинную позу, которую, как она часто говорила своим друзьям, она прославила в «Ист Линн»[20], воздела руки и стала умолять нас о прощении. Вы знаете, почти все присутствующие были так растроганы ее необычайным самопожертвованием в момент испытания, что отвернулись и закрыли лица руками. Я сам видел, как плечи некоторых из них дрожали от сдерживаемых эмоций.
Что ж, пример ведущей актрисы оказался заразительным; едва она успела опуститься на колени, как эстафету принял наш ведущий «юноша». Издав душераздирающее рыдание, из тех, что так украшали его роль в пьесе «Блудный сын Азраэль», он вытянул перед собой руки с переплетенными пальцами и, глядя вверх, на галерку – я имею в виду крышу или что он там видел над собой своим то ли внешним, то ли внутренним взором, – принялся оплакивать свое притворство, порожденное гордыней. Оказалось, этого достойного джентльмена переполняла безбожная гордость, когда его впервые приняли на работу в театр, и он взлетел, если можно так выразиться, подобно ракете, миновав более низкие уровни своей профессии, и занял блестящее место в ее первых рядах. Но даже этот факт не ограничил его чрезмерную гордыню. Это порочное качество, которое, как и зависть, «глумится над своей добычей»[21], росло по мере роста его успеха, который, казалось, падал на молодого человека с неба, подобно гигантским снежинкам. Когда один обозреватель, последователь Антиохейской церкви из Мид-Мадленда, отозвался о нем как о «восходящем театральном гении, которому предназначено