Да и Джули, или «миссис Г.», как чаще называл ее муж, тоже немало выгадала на своих потерях. Она самым беспардонным образом хвасталась теперь своими былыми знакомствами; послушать ее, так она была принята в лучших домах и состояла в родстве с доброй половиной высшей знати. Главным ее занятием стало глотать лекарства да чинить и лицевать свои платья. Она всегда питала пристрастие к дешевой роскоши, любила лотереи, и приглашения на чашку чая, и прогулки по набережной, где порхала вместе с дочками беззаботным мотыльком. Она не роняла своего сословного достоинства, не упускала случая напомнить своим нахлебникам, что она «из благородных», и очень грубо обращалась со служанкой Бекки и бедняжкой Карри, свеею младшей дочкой.
Потому что прилив сменяется отливом, и теперь вся нежность материнского сердца изливалась на «барышень Уэлсли Макарти», как раньше, во дни процветания в Патни, изливалась на Каролину. Миссис Ганн чтила и любила своих старших дочерей, высокородных наследниц полутора тысяч фунтов, и презирала нищенку Каролину, равно презираемую (как Золушка в самой чудесной из сказок) четой своих спесивых и бессердечных сестер. Это были рослые, статные, чернобровые девицы, беззастенчивые, бойкие, пышущие здоровьем и весельем. Каролина же – бледная и тоненькая, белокурая, с кроткими серыми глазами. Незаметная в своем затрапезном ситцевом платьице, она никому не представлялась красавицей; тогда как две старшие сестры в пышном пестром муслине, в розовых шарфах и в искусственных цветах, в золоченых ferronnieres[4] и прочих побрякушках, в кругу Ганнов были провозглашены настоящими леди, очень воспитанными и прелестными. У них были пунцовые щеки, белые плечи; лоснящиеся локоны громоздились в изобилии над их сияющими лбами, черные и скользкие, точно пиявки. Такие чары, сударыня моя, не могут не возыметь своего действия; и для Каролины было счастьем, что она не обладала ими, так как иначе она могла бы вырасти такою же тщеславной, легкомысленной и вульгарной, как эти девицы.
Покуда те всячески развлекались или сидели за чайным столом где-нибудь в гостях, обычным уделом Карри было оставаться дома и помогать служанке в бесчисленных работах, какие требовались в заведении миссис Ганн. Она помогала одеваться маменьке и сестрицам, подавала папеньке чай в постель, предъявляла счета нахлебникам, принимала на себя их брань, если это были дамы, и нередко подсобляла на кухне, когда нужно было что-нибудь испечь или состряпать в добавление к обычному меню. К двум часам ей полагалось приодеться к обеду, а в долгие вечера, покуда старшие девицы бренчали на рояле, мамаша возлежала на диване, а Ганн» посапывал над стаканом в своем кабаке, Карри занималась нескончаемой штопкой и починкой на всю семью. И впрямь, тяжелый жребий выпал тебе, бедняжка Каролина! После светлых дней твоего детства ни единого радостного часа – ни дружбы, ни веселых игр в кругу подруг, ни материнской любви; потому что, когда умерла материнская любовь, те родственные чувства со стороны остальных, которые она за собой влечет, тоже увяли и умерли. Во всей семье только Джеймс Ганн смотрел на дочь добрыми глазами и обращался к ней порой со словом грубоватой ласки. Каролина, однако, не жаловалась, не проливала бесконечных слез, не призывала смерть, как могло бы это быть, если бы она росла в более изысканном кругу. Бедная девушка не отдавала себе отчета, в каком положении она находится; она несла свое горе молча и терпеливо; ведь это было то же горе, какое несут в нашем обществе тысячи и тысячи женщин, и чахнут от него, и умирают; оно слагается из нескончаемого мелкого тиранства, долгого пренебрежения и злобной надоедливой придирчивости, сносить его труднее, чем любые муки, из-за каких мы, представители сильного пола, готовы вопить: «Ai, cti!»[5] В нашем общении со светом (проводимом с той сердечностью, какую нам являют в комедии сэр Гарри со своей супругой – двое крашеных умильных глупцов, твердящих фразы, выученные по книге), когда мы сидим и смотрим на улыбающихся актеров, мы время от времени бросаем взгляд за кулисы, – как же она жалка, открывающаяся при этом человеческая природа! Особенно в женщинах, которые тем более склонны к обману, что им больше надобно скрывать, так как они больше чувствуют, больше живут, нежели мы, мужчины, имеющие свое дало, свои удовольствия и честолюбивые устремления, уводящие нас из дому. Нам достаются на долю так называемые большие удары судьбы, им же – мелкие несчастья. Покуда мужчина размышляет, работает, сражается на стороне, домашние невзгоды падают на женщину; и эти маленькие горести так тяжки, настолько они злей и горше, чем большие, что я бы не поменялся своим положением – нипочем не поменялся! – ни с Еленой Троянской, ни с королевою Елизаветой или миссис Кутс, ни с самой счастливой женщиной, какую знает история.
Вот так, описанным нами образом, и жило семейство Ганна. Мистеру Ганну жилось только лучше, благодаря его «несчастью», супруге его – лишь немногим хуже; две девицы значительно выгадали в новых обстоятельствах, переместивших их в то общество, где наследство в три тысячи фунтов делало их богатыми невестами; а бедная маленькая Каролина была нисколько не счастливей любого несчастливого создания на земле. Лучше остаться одной на свете, совсем без друзей, чем иметь притворных друзей и не встречать у них сочувствия; иметь близких, с которыми вас соединяет не родство, а труп родства, обязывая вас нести через всю вашу жизнь тяготы и путы этой бездушной, холодной близости.
Я не хочу сказать, что Каролине могла бы прийти в голову такая метафора или что она хоть подозревала, как омерзительны узы, которые вяжут ее с маменькой и сестрами. Она чувствовала, что ею помыкают и что она одинока; но это не делало ее завистливой, а только приниженной и угнетенной, порождало желание не столько противиться несправедливости, сколько терпеливо ее сносить. Она едва осмеливалась сама об этом подумать. Унижения и тиранство заменяли ей воспитание и выработали в ней манеру поведения, удивительно мягкую и спокойную. Странно было видеть, что в такой семье выросла такая девушка; соседи отзывались о ней с пренебрежительным сочувствием: «Бедная дурочка, – говорили они, – она и мухи не обидит». Но для меня это вернейший признак благородства, если чернь смотрит на