Он переживал весьма странное состояние. Вместо обычного, казалось бы, в таких случаях — если не испуга, то, хотя бы, некоторого волнения, Селиверстов переживал некую апатию и полное равнодушие к выстрелу. Сознание опасности как бы скользнуло по его душе рикошетом. Он продолжал сидеть, безучастный к только что прогремевшему выстрелу, и смотрел на тень, почти коснувшуюся уже края площадки. Наконец он поймал себя на том, что пытается определить время, в которое тень камня успеет коснуться края. Непосредственно за этим произошло в нем таинственное смешение, возбуждение чувств, и он понял, что не сидит на камне, а стоит на краю площадки и смотрит. Очень ясно, как в зеркале, увидел он себя лежащим ничком возле камня. Его руки, или руки его двойника, были широко раскинуты, из простреленной в сердце груди текла черная при луне кровь. Тогда он понял, что он убит и видит самого себя лежащим бездыханно. Но в этом не было ничего страшного.
Тень камня, имеющая форму меча, коснулась края площадки. Сознание исчезло, и похолодевший труп Селиверстова остался лежать до утра на маленькой, узкой площадке горной скалы.
Александр Грин
ЛЕГЕНДА ВОЙНЫ
IВ маленьком польском городе остановился немецкий кавалерийский отряд.
Трудно описать то, что сделали немцы с несчастными жителями; короче говоря, к вечеру половина жителей бежала из города, рассыпавшись по окрестным деревням и лесам, а те, кто остался, сидели безвыходно на квартирах, опасаясь появлением своим вне дома увеличить количество расстрелянных мужчин и изнасилованных женщин.
Светлые, осенние сумерки затуманили небо, когда майор Штейн вышел из ресторана, где выпито было им, вместе с другими офицерами, изрядное количество даровых напитков.
Майор Штейн, человек отличного здоровья и хорошего капитальца, очень боялся смерти; поэтому, перед отправлением на войну, взял от жизни в смысле легкомысленных наслаждений все, что могут дать деньги.
Это сделал он «про запас», рассуждая весьма резонно, что после смерти выпить и поразвратничать так же легко, как раздобыть птичьего молока.
Но к этому времени, о котором идет речь, приятные воспоминания майора о «запасе» иссякли, и он решил восстановить их, освежить, путем легкой рекогносцировки в каком-либо из неприятельских домов, где есть свежие, молодые женщины.
Майор Штейн всегда, отправляясь на охоту за приключениями, любил действовать в одиночестве.
Поэтому он не взял с собой никого из товарищей, вполне рассчитывая, что револьвер и сабля спасут его от возмущения безоружных жителей.
Он шел, небрежно покручивая усы, усмехаясь и напевая, по узким пустым улицам, где не видно было ни людей, ни лошадей, за исключением немецких кавалеристов, тащивших узлы с награбленным добром.
Солдаты, встречая офицера, отдавали ему честь, а он, козыряя в ответ, смотрел на них с завистью, думая:
— Эти уже не потеряли времени даром. Ничего, останется и на мою долю!
Он прошел берегом реки, завернул в переулок и очутился среди множества садов, огороженных высокими заборами.
В одном из заборов заметил он настежь открытую калитку и подумал:
— А не пойти ли сюда? Место глухое и от центра далеко, наверно, никто отсюда не убежал, сидят и думают, что их не тронут! Хе-хе! Война есть война!
Поговорив так с собой, майор двинулся по извилистой, вечерней аллее, среди кленов и старых лип, на вершинах которых сидело множество беспокойных ворон, каркавших на непонятном вороньем языке непонятные изречения.
В саду было пусто и уныло; сделав несколько поворотов, майор Штейн подошел к двухэтажному каменному дому. Занавеси в окнах были опущены. Майор, набравшись беспощадной решимости быть неумолимым, но, вместе с тем — и обаятельным, постучал в дверь.
IIПостучал он раз, постучал два и, рассердившись, заколотил в третий раз что есть мочи руками, ногами и эфесом сабли.
По-прежнему никто не шел на его стук, даже не залаяла нигде собака. Он прислушался, но ничего не услышал, кроме унылого карканья ворон и шума осенних листьев.
Между тем, смеркалось и стало холодно.
Майор сказал:
— За то, что долго не пускаете меня, будет вам хуже, — и обошел дом, разыскивая другую дверь.
Скоро удалось ему заметить кухонную или черную дверь; она была не заперта, а только притворена, и майор, потянув за скобку, переступил порог.
— Какой стыд! Я, прусский майор, вхожу с кухни! — подумал он, осматривая плиту, полки с хозяйственным скарбом и остатки провизии. — Где же люди? Эй! Кто здесь?!
Он закричал, хлопнул в ладоши, оглянулся, подошел к кровати, на которой, вероятно, спала прислуга и отдернул ситцевый полог.
Кровать была пуста, но носила следы борьбы: смятое одеяло, сбитый на сторону тюфяк и масса черных женских волос.
— Эге, — прищурившись, сказал майор, но тут же споткнулся, наступив на что-то мягкое.
Нагнувшись, судорожно отдернул он ногу; из-под кровати, беспомощно разжав пальцы, торчала мертвая женская рука.
Жестокое любопытство охватило майора; схватив руку, холодную и немую, потянул он из-под кровати невидимый труп и вздрогнул: ему почудился где-то в углу, за плитой, тихий смех.
— А! Это коньяк! — сказал он, продолжая тащить.
Наконец, запыхавшись, увидел он перед собой миловидную крестьянскую девушку; платье ее было разорвано, ноги согнуты, волосы распустились, один, опухший глаз закрылся, а другой смотрел вверх безразличным стеклянным взглядом.
На щеках засохли слезы.
Под сердцем чернела рваная штыковая рана.
— Тю-тю-тю! — сказал майор, испытывая весьма сложные ощущения. В нем заговорил зверь; вид беззащитного, мертвого тела ударил ему в голову, как вино. Вынув, на всякий случай, револьвер, поднялся он по узкой крутой лестнице в верхний этаж и, нащупав в кармане походный электрический фонарик, осветил им первую комнату, в которую попал из кухни.
Тишина была полная, в затихшем доме глухо раздавались шаги и сумрачно звенели шпоры прусского майора.