Наконец Март остался один. Впервые за много дней. И сразу понял, что еще немного – и он не выдержал бы. Надо было дать себе разрядку, погонять на машине по проселкам, по бездорожью, но что-то его сдержало. И, зная уже, что этому чему-то следует подчиниться безоговорочно, Март поехал к мэрии, в зал торжественных актов, бросился к стене, на которой еще не все было закончено, ему никто не попался на пути, никто не остановил его и не заговорил с ним, в зале без него побывали, но ничего не тронули, не разорили, однако этот запах былого присутствия чужих мешал ему поначалу, будто кто-то подглядывал под руку и шептался за спиной. Он заперся, завесил окна и приступил к работе. Накатило сразу, без паузы и подготовки, и затянуло глубоко, так глубоко с ним, наверное, ни разу еще не было, потому что он полностью отключился, вернее, переключился… Когда он пришел в себя, за окнами стояли сумерки. Он был выжат как лимон, весь мокрый от пота и слабый, мягкий, бескостный – слизняк слизняком. Хотелось забраться куда-нибудь поглубже и отлежаться. Только часа через два он смог подняться и зажечь свет. На первый взгляд – и это больше всего поразило его – с картиной ничего не произошло. Ничего не добавилось, ничего не исчезло: все так же шли люди, идти им было весело, и кто-то оборачивался, и кто-то махал рукой – вдруг оказалось, что здесь, на картине, есть и то, куда они идут, просто оно пока скрывается за дюнами, но стоит чуть шагнуть вперед – и ты это увидишь, и те тоже, поэтому они идут так радостно; но вот те, которые впереди всех, – те видят что-то еще… Немыслимо, подумал Март. Этого просто нельзя сделать – чтобы без каких-то дешевых трюков все было так ясно. Этого нельзя сделать, но я это сделал. Я это сделал. Это сделал я… Март повторил про себя несколько раз, произнес вслух – для убедительности… Он не помнил, как добрался до отеля. Номер оставался за ним, оплаченный еще на неделю вперед, но сразу подниматься на этаж он не стал и зашел в бар. Берта высилась за стойкой, кто-то сидел на высоком табурете спиной к залу, и еще человек десять – две компании – сидели за столиками.
– Кофе, пожалуйста, – сказал Март.
– Сначала долг погасите, – громко ответила Берта.
– Долг? – удивился Март.
– Долг. Пожалуйста, вот счет. – Она написала что-то на бланке, подала ему. Март прочитал: «Немедленно уходите!!!»
Он сунул бланк в карман.
– Хорошо, сейчас принесу деньги. А вы сварите мне все-таки чашечку кофе…
Засветка, подумал он. Опять засветка. Я больше не могу. Сейчас я сяду вот здесь, в холле, на виду у всех, и пусть катится все к чертовой матери. Понимаете, мне надоело – надоело до такой степени, что уже все равно… Он почти сел, но вспомнил про фотоаппарат. Фотоаппарат спрятан наспех, кто-нибудь найдет, – и хорошо, если он попадет в руки властей, а если нет? Тогда хана Леопольду. Связал меня подполковник, связал по рукам и ногам, – а голос у подполковника такой приятный, и любит, когда его благодарят; я вот тоже люблю, когда благодарят, но меня благодарят часто, а ему это в диковинку… Наверное, увидели в окно. Гражданская гвардия, основа самоуправления и порядка – опять порядка! – и главный гарант демократии; у Франко тоже была, кажется, гражданская гвардия, гвардия сивилл, – впрочем, там это что-то вроде полиции или жандармерии, а у нас – добровольное объединение любителей наводить порядок… Он заперся в номере и оставил ключ в замке. Хорошая дверь, крепкая, умели раньше двери делать, это вам не нынешний картон. Какие-нибудь вещи взять? Да нет, все ценное перевез уже. Он перелез через подоконник на козырек над дверью, а оттуда не торопясь спустился на землю. Пригодился мой «черный ход», пригодился. Прижимаясь к стене, он добрался до арки, вышел на улицу и, делая большой крюк, направился к ратуше, чтобы выйти к ней с противоположной от отеля стороны. Никем не замеченный, он сел в «виллис» и уехал. По дороге дважды чуть не завалился в кювет, даже ветер, бьющий в лицо, не помогал – так слипались глаза.
Уже на последних каплях воли и сил он дотянул до гаража, забрал фотоаппарат и пистолет, отпер дом и ввалился внутрь. Надо было сразу идти в душ, холодная вода помогла бы хоть немного, но он задержался на несколько секунд в прихожей – прислонился к стене перевести дух; этого не надо было делать, понял он, когда ноги вдруг подогнулись. Вот и все, успел подумать он – и больше ничего не успел.
Что-то опасно шевелилось вокруг, но пока не задевало его, и он, умом понимая опасность, не пугался, как не пугался глухого свиста пуль. Но канат был уже натянут, пусть в метре над землей, но все равно: шаг вправо, шаг влево – побег! Канат натянули другие, а идти надо было ему. Март оглянулся назад и понял, что лучше бы он не оглядывался. Тогда он ступил на канат и ощутил его зыбкость под своими ногами…
Темнота оживала вокруг него, казалось, что темнота – это просто плотный занавес, за которым движутся фигуры, задевая его и оставляя на нем моментальные отпечатки своих форм; потом это исчезает и уже в ином виде возникает где-то. Потом занавес выпятился особенно сильно, и странные тени легли на него, придавая рельефность отпечаткам, уже не мимолетным и нечаянным; впереди всего было глубокое, почти бездонное и страшное в своей бездонности дуло револьвера – витки нарезки вели в его недра, как три (трансцендентное число три!), как три спиральных спуска на дно ада, на самое его ледяное дно, где под одной медной, и под одной свинцовой, и под одной железной плитой погребен враг рода человеческого, укрощенный, но существующий… Далее шли человеческие пальцы, заледеневшие от близости адского холода, и рука, немеющая под немыслимой тяжестью вещественной вечности, и сам человек, в котором перегорали последние нити каната, удерживающего любого в этом мире со всеми его, мира, пересечениями путей и всеми его, человека, тяжестями. Нем был человек и иссушен неутолимой танталовой жаждой, и ждал он освобождения от собственной тяжести или от тяжести мира, и то, что он задумал, было страшно и глупо, потому что, приняв в свою душу бремя убийства, он никогда не всплывет больше на поверхность – и захлебнется в нем то, что томилось от жажды, как если бы осужденный на молчание певец вырывал свой никому больше не нужный язык, – не