можно украсть невесту только тогда, когда она сама согласна, чтоб ее украли. А разве ты сговорился с княгиней Гальшкой, разве она потерпит новый срам и убежит с тобою?.. Плохо, видно, ты ее знаешь!
– Ну, так как же? Я и ума не приложу…
– А вот как: при тебе она сказала, что выйдет за того, за кого прикажет княгиня?
– Да.
– Она от слов своих не отопрется. Уж больно измучила ее матушка родная, да и тоска-кручина. Не раз она мне говорила: «прикажет матушка – за кого хочет, за того и пойду, мне все равно, хуже не будет!» Ну уж, граф, отказалась бы я от такой невесты! – невольно докончила Зося.
– А я не откажусь, – резко заметил Гурко.
– Твое дело… Так вот что: значит, ее надо уверить, благо уехала княгиня, что та поладила с тобою и тебя выбрала в мужья ей.
– А если она не поверит? Нет, это что-то неладно, Зося!
– Я и сама думала, голову ломала, как бы такое выдумать, чтоб она не сомневалась. Положим, она не то, что другие… Бог ее ведает, где иной раз ее мысли: ясное, как день белый, дело, всем видно, а ей и невдомек, она и не замечает… Уверить да обойти ее нетрудно, а все же, в таком случае, и с ней нужно ловко придумать…
– Вот то-то и есть! – задумался Гурко. – Разве сказать ей…
– Ничего не сказать! Лучше и не придумывай – все равно пустое скажешь. Все уж без тебя придумано, да так придумано, что лучше и быть не может… Недаром я бежала к тебе, ног под собой не слышала…
И Зося опять стала кокетничать, дразнить Гурку.
Он бросился к ней, силою ее обнял и прежде, чем она успела опомниться, звонко поцеловал ее в губы.
– Говори, говори, не томи – не то я тебя насмерть зацелую, дьяволенок ты этакий!
– Что же это в самом деле! – возмутилась и даже отплюнулась Зося. – Если ты еще хоть пальцем меня тронешь, то – вот клянусь тебе Иисусом и Девой Марией – замолчу я, и не услышишь ты от меня ни одного слова…
– Ну, прости, не буду! И ведь сама же ты виновата – зачем меня мучишь…
– Так-то! Садись-ка, пан грабя, смирно и слушай. Только вот что, наперед уговор: делать все так, как я знаю, и мне ни в чем не перечить. Послушаешь меня, не станешь торопиться, так ровно через полторы недели, слышишь – через полторы недели, не раньше, не позже, княгиня Гальшка будет твоею женою.
Она стала передавать ему свой план. Он слушал молча, и удивлялся ее хитрости, и любовался ею. «Вот так бесенок! – думал он. – Ну нет, такую Зосю и с миллионами взять за себя страшно. С нею всякий день опасаться нужно… И обманет, и проведет, и отравит, чего доброго, если захочет… а сама и бровью не поведет! Бесенок!..
VIII
Тихо стало в доме княгини Беаты – никто не решался посещать Гальшку в отсутствие матери, да и трудно было предположить, что она кого-нибудь примет. Между женщинами у нее не было друзей, она ни с кем не сближалась. Ее тоскливый, сосредоточенный вид, полная апатия ко всему окружавшему, избавляли ее от женской навязчивости. Об ней было много толков и под конец все решили, что если так будет продолжаться, если что-нибудь не оживит ее, то вряд ли она долго проживет на свете. Она слишком тоскует, она чахнет, бедняжка! Почти всем, конечно, была подробно известна ее история. Многие обвиняли Беату. Передавались даже россказни и слухи, что и теперь она всячески мучит дочь, бьет и запирает. Вообще княгиня не пользовалась почти ничьим расположением, да она, по правде, и не заботилась об этом. Если она поддерживала знакомства, то только по необходимости и иногда слишком явно показывала, что тяготится гостя.
Как бы то ни было, все жалели Гальшку и считали ее жертвой. Но никому и в голову не приходило серьезно вознегодовать на Беату и открыто выразить презрение, которого заслуживали ее поступки. Княгиня была слишком знатна и богата, и раздражать ее не приходилось. Почти каждый мог ожидать от нее себе выгод и должен был бояться зла, на которое она была способна, по общему мнению. И все как-то осторожно сторонились от Гальшки, за исключением холостых магнатов, видевших в ней необыкновенно богатую невесту…
По отъезде матери Гальшка заперлась в своих комнатах и допускала к себе только Зосю. Она чувствовала себя очень утомленной и телом, и душою. Страшная безнадежность и апатия, охватившие ее в последнее время, усиливались в ней с каждым днем, с каждой минутой. Прежде она все-таки жила, отмечала жизнь и время хоть бы по своим страданиям, слезам и грезам. Теперь же как будто жизнь для нее остановилась – не было уже ни грез, ни мучений. Она не плакала, ее сердце не тосковало по погибшем муже, ее мысль не возвращалась к прошлому. Ничто ее не волновало и не тревожило. Она совершенно машинально пила, ела, читала и занималась какой-нибудь ручной работой. Высшее для нее благо был сон; если б она могла только, она бы спала целые сутки; но сон ее не слушался – она часто и по ночам страдала бессонницей. Она рада была, если проснувшись утром, замечала, что уже довольно поздно. Иногда по целым дням единственной ее заботой было отсчитывать часы и ждать приближения ночи. Но в такие дни, как нарочно, время тянулось ужасно долго. Сначала она часто думала о князе Константине и даже строила одно время планы как бы убежать к нему или, по крайней мере, тайно с ним увидеться. Теперь она и о нем перестала думать. Она убедилась, что все ее планы неосуществимы, что ее стерегут, как дикого зверя, и малейшая ее попытка будет сейчас же обнаружена. Если дядя не является, если он до сих пор не увидался с нею, значит, и для него это невозможно – при первой же возможности он, наверное, будет здесь – в этом она не сомневалась. Но когда это будет?! Она ждала, ждала, но теперь и ждать перестала, как будто даже забыла своего любимого дядю. Острог и ее жизнь там представлялись ей ужасно далекими, как будто даже и не бывшими совсем в действительности.
Такое душевное состояние, пожалуй, со стороны могло показаться лучше, чем слезы, мученья и острое отчаяние.
Но что-то страшное, что-то невыносимое было в этом мертвом спокойствии, в этой бессознательно охватившей Гальшку жажде смерти. Если б не ее вера, если б не молитва, вызывавшая иногда облегчающие слезы, она бы, не задумываясь, убила себя самым жестоким образом. Смерть была для нее высочайшим и, как ей казалось, недостижимым блаженством…
Прошло уже полторы недели со дня отъезда княгини Беаты. Давно смерклось. Гальшка велела растопить большой очаг в одной из комнат, присела к огню, да так и замерла, глядя на огонь, следя за его движением и переливами. Зося, еще недавно бывшая с нею, ушла куда-то. Вот мало-помалу глаза Гальшки стали смыкаться. Ах, если бы заснуть! – и она, действительно, скоро забылась в полудремоте…
Между тем Зося скользнула узеньким, длинным коридором, спустилась с темной лестницы и почти неслышно отодвинула небольшие, но крепкие засовы наружной двери. Большие дома в то время строились непременно с разными замаскированными, потайными ходами. Мало ли что могло случиться, мало ли на что могли понадобиться такие ходы.
Зося уже заранее подготовила все, что ей было нужно. Она озабоченным голосом объявила всем, что княжна сегодня нездорова и просит не тревожить ее весь вечер, велела даже запереть двери, ведущие в ее покои. Таким образом, она могла быть совершенно уверена, что никто ничего не услышит и не увидит, что бы ни творилось у Гальшки. Дом был огромный, а «покоями княжны» называлась целая анфилада комнат. Потайной коридорчик шел именно отсюда, комнаты за четыре от той, где теперь сидела Гальшка, следовательно, в него невозможно было проникнуть, не нарушая мнимого, но весьма правдоподобного запрещения княжны. Да и кто, за какою надобностью, пойдет сюда?!
Одна только тревога и была у Зоси – это сторож в дальнем закоулке заднего двора, где находилась калитка, откуда можно было пробраться к потайной дверке. Но и со сторожем оказалось немного хлопот. Гурко расщедрился и вручил Зосе изрядную сумму денег. Сторож, увидев блестящие монеты в огромном, по его мнению, количестве, пришел в дикий восторг. Он поклялся, что будет нем, как рыба, и впустит в калитку хоть целую Вильну. Да лучше вот что: он отопрет калитку, а сам, чтоб не быть в ответе, убежит – земля велика, а с такими деньгами он так запрячется, что и в жизнь его не сыщет княгиня… Зося отперла дверку и прислушалась. Пусто на дворе, тихо. Ночь черная – зги не видно. Она кинулась к калитке – отворена. Сторожа нет. Издали понеслись мерные удары, каждый час отбиваемые с вышки виленской ратуши. Условленное время – теперь они скоро явятся!..