Одно последнее испытание! Оно будет таким же легким, как и все, что было доселе…
Но теперь он знает, в чем это испытание и как оно страшно… В душе его мрак, в сердце страдание – и он трепещет на своей холодной, лучезарной высоте, трепещет в первый раз и чует бездну под собою…
IX
Старому князю вдруг стало совсем плохо. Уже почти двое суток он не принимал никакой пищи и находился в забытьи. Он то лежал неподвижно, с открытыми, ничего не выражавшими глазами, то начинал волноваться, произносил несвязные слова, стонал и, по всем признакам, испытывал сильные страдания.
Сын не отходил от него. Он видел отцовские страдания, убеждался, что они минутами становятся ужасны, и разбирал их причину. Он находился перед явлением, ему не совсем понятным, несмотря на все его знания и силы, и такое явление глубоко его заинтересовывало.
Положение старого князя было ясно для Юрия Кирилловича: сам больной, приведенный могучим магнетизмом и волей сына в состояние ясновидения, подробно рассказал ему свою болезнь, представил ему полную картину своего разрушившегося организма. Из этих сведений, в которых не могло быть ошибки, Захарьев-Овинов видел, что вся работа в теле отца, работа, необходимая для жизни, происходит совершенно неправильно; что некоторые важные внутренние органы бездействуют, парализованы, изменены.
Когда человеческое тело приведено болезнью именно в такое состояние, смерть является неизбежной и близкой. Всеобщее разрушение органов, хаотический беспорядок в их взаимодействии, полнейшая дисгармония механизма, ход которого, то есть жизнь, основан на гармонии – все это и есть процесс умирания, агония. Болезнь князя была такого рода, имела такое течение, что последний ее период неизбежно должен был оказаться тихим, без страданий. А между тем, несмотря на все усилия сына, больной страдал, умирание затягивалось. С князем происходило именно то, что народ обозначает словами «земля не берет». Смерть пришла, а человек не умирал, не мог умереть.
Что же это значило? Какая тому была причина? Захарьев-Овинов знал, что причина кроется не в материи, а в духе, что нечто мешает духу покинуть свою земную оболочку, свою временную одежду, хотя эта одежда уже давно в лохмотьях. Духу страшно тяжко в этих ужасных лохмотьях, но никакая сила не может помочь ему, пока не устранена причина, лишающая его свободы…
Следует найти эту причину и освободить дух.
Был вечер, и полная тишина стояла во всем доме. Только маятник глухо отбивал уходившие в вечность мгновения, только умиравший тяжело вздыхал на своей кровати. В углу за китайской ширмочкой, оставлявшей в тени большую часть просторной и высокой комнаты, горела лампа. В другом углу слабое мерцание лампады золотило большой киот, наполненный родовой княжеской святыней – иконами в тяжелых ризах, усыпанных жемчугом и разноцветными камнями.
Захарьев-Овинов, поднявшись с кресла, в котором задумчиво сидел у кровати отца, подошел к двери, запер ее на ключ, спустил занавес и затем, неслышно ступая по мягкому восточному ковру, опять вернулся к кровати. Но он не сел в свое кресло, он остановился перед кроватью, склонился над нею и устремил на отца свой холодный, властный взгляд…
Старик внезапно открыл глаза, и в них изобразился ужас. Потом глаза закрылись, открылись снова, но теперь в них уже не было ужаса, они превратились в глаза мертвеца стеклянные, безучастные, неподвижные.
Захарьев-Овинов отступил шаг, другой – и вот старый князь, давно не бывший в состоянии не только подниматься, но даже и поворачиваться без посторонней помощи, сразу, как кукла на пружине, вскочил с кровати и встал перед сыном… Нельзя себе было представить ничего ужаснее этого умиравшего, парализованного старика, стоявшего теперь навытяжку, будто под ружьем, с этими мертвыми, страшными глазами, зрачки которых неестественно расширились. Страшной и свирепо жестокой казалась сила, поднявшая этот труп и превратившая его в окаменелость, неведомо каким образом не падавшую, твердо державшуюся как бы в насмешку над всеми известными физическими законами.
Но Захарьев-Овинов не замечал ничего этого. Лицо его было спокойно и серьезно.
– Отец, – произнес он тихо, но таким властным голосом, которому нельзя было не повиноваться, – требую, чтобы ты отвечал мне.
– Я в твоей власти… приказывай… спрашивай… я буду отвечать, – пронесся в тишине комнаты глухой, унылый, будто замогильный голос.
– Отчего ты страдаешь?
– Оттого, что не могу освободиться, не могу сбросить с себя тело и чувствую все изменения, в нем происходящие… Мои мучения ужасны… их редко кто испытывает, ибо те изменения, которые происходят в моем теле, бывают обыкновенно уже после смерти, то есть после более или менее полного освобождения духа, а потому если дух и ощущает их, то в самой незначительной степени… Мой же дух не в силах выйти из тела, соединен с ним, и потому земное «я», все еще состоящее из соединения духа и материи, испытывает медленное, останавливающееся, а следовательно, еще более мучительное разложение материи. Невыносимее этих страданий ничего быть не может…
– Отчего же твой дух не в силах выйти из тела?..
Наступило несколько мгновений глубокого, страшного молчания. Живой труп оставался все таким же неподвижным; глаза его с расширенными зрачками были все так же бессмысленно устремлены прямо вперед и ничего не отражали, но на изможденном лице изобразилось отчаянное, немое страдание.
Захарьев-Овинов поднял руку и неумолимым, беспощадным голосом произнес:
– Отвечай!
Сдавленный стон вырвался из груди старика.
– Пощади! Не спрашивай! – прошептали, с трудом разжимаясь, закоченевшие старческие губы.
Но великий розенкрейцер будто не слышал этого стона, этой мольбы. Глаза его метнули искры, и он повторил с удвоенной, тяжелой и твердой как камень силой:
– Хочу! Отвечай!..
Опять глухой стон пронесся по комнате. Живой мертвец, подавленный чужой волей, видимо, испытывавший невыразимые муки, все еще пробовал бороться.
– Не требуй от меня невозможного… не заставляй меня выносить того, что свыше сил человеческих… я не могу… не смею отвечать… – шептал он хриплым голосом.
– Я требую для твоего же освобождения, а потому отвечай! – не теряя холодности, не изменяя выражения своего спокойного лица, сказал Захарьев-Овинов.
И застывшие, искаженные муками старческие губы произнесли:
– Не могу освободиться, ибо задача не выполнена, ибо нет примирения и покоя в душе, ибо только одно может освободить меня… Я его ждал, жду… но не приходит и не от меня зависит получить его…
– Скажи, чего именно недостает тебе – и я помогу…
– Увы! Ты не в силах, именно ты не в силах помочь мне… Тебя я ждал, на тебя надеялся… ты должен был разрешить мои узы… а ты еще слабее меня!.. Ты даже и не понимаешь того, чего я жду… чего жажду, что так высоко и необходимо духу человека!.. Несчастный! Одна только способность моя воспринять это так могущественна, что удерживает дух мой в разрушающем теле… Но Боже, Боже! Хоть и ничтожны эти муки ради вечности, но они невыносимы! Боже, пошли избавление… Боже, спаси и его, и меня!..
Живой мертвец замолчал. Силы и власть Захарьева-Овинова слабели – и он не замечал этого. Над ним все еще звучали и в нем повторялись странные, непонятные слова отца: «Ты еще слабее меня… несчастный! Боже, спаси и его, и меня!..» Ведь это не безумный, не бессмысленный бред! Никогда не может дух человеческий выдать большей истины, как в таком состоянии. Значит, в непонятных словах отца заключается глубокий смысл, откровение, правда…
Сердце розенкрейцера сжалось тоскою. К чему же была вся эта жизнь с ее борьбой, испытаниями, неустанным развитием воли, постоянным восхождением к свету и власти? Где эта власть, если умирающий, слепец, порабощенный его волей, сильнее его, своего поработителя?
Яркая краска вспыхнула на щеках Захарьева-Овинова. Его самообладание, спокойствие, холодность, сознание своей высоты и силы исчезли. Его сердце усиленно билось, по его за минуту перед тем молодому и прекрасному лицу легли тени, прошли морщины… Он волновался, негодовал…
– Отец, говори все, говори прямо! Ты должен все сказать мне, я требую этого!.. Я хочу!.. – повторял он,