вразвалочку продефилировал мимо и скрылся в конце коридора.
Самовольнов закашлялся. Теперь он, вся его карьера, судьба, да что там – жизнь, оказались в руках этого субъекта.
Нелли вернулась домой вся еще в праведном гневе на этого красного хама, посмевшего посягнуть не столько на ее сахарно-холеное тело, сколько на святую ненависть к Совдепии. Она сжимала кулаки в бессильной ненависти: схватить бы наган да разрядить во всю эту чумазую комиссарскую сволочь.
Нелли переоделась у зеркала в пеньюар; от его шелкового прикосновения заныли плечи и спина там, где обнимал, тискал ее в своих лапах этот… Да кто он такой? Нелли даже именем не поинтересовалась, хотя могла бы… в консульстве.
–?Лениноид! – прошептала она с отвращением зеркалу, неистово опустила в пудреницу пуховку, подняв ею целое облачко, и напудрила себе лицо и шею.
Вернулся муж. Образцовый, безукоризненный супруг, с которым Нелли разделила чопорный ужин, а затем ложе. Она льнула к нему, закрывая глаза, а наплывали прикосновения губ и лап «этого хама». «Будь моей… немедленно… ради тебя… рискую…» – звучали его слова. Муж устал после дня в банковском окошке и не воспринимал порывов жены, которые он стационарно приписал загадке русской души, глубоко вздохнул и откинулся в сытый скучный сон.
«Как его называл Лениноид? – села на кровати Нелли. – Фон Бифштексом? Что ж, он был невыносимо прав».
Прошел день, другой, третий, и Самовольнов уже решил: шофер его не продал. Но на четвертый Самовольнова вызвал консул и сообщил, что его отзывает Москва. Вылет завтра. Самовольнов хотел было спросить, по какому вопросу и чем вызваны и такая срочность, и этот внезапный интерес к его особе, но консул смотрел на него достаточно выразительно, и все вопросы становились неуместны.
Собирая чемодан, Самовольнов утешал себя тем, что причина отзыва, вероятно, в новом назначении, и это по правилам дипслужбы, хотя незачем себя обманывать: его встретят у трапа на черном «воронке». А когда назавтра при отправлении в аэропорт с ним в машину вместе с водителем сел неизвестный тип, утешать себя стало все равно что лечиться мышьяком.
И Самовольнов совершил побег в аэропорту через окно в туалете. Самолет на Москву полетел без него. А он без вещей, с документами советского дипломата оказался один в большом городе, как Христос в пустыне. Документы он изорвал на мелкие клочки и по одному сбросил в Сену. Попадись он с ними в полицию, его автоматом стали бы вербовать, а все спецслужбы – на одно лицо. Уж кто-кто, а Самовольнов в курсе. Отказ завербоваться привел бы к шантажу о выдаче советским компетентным органам. Жуть. Кольцо змеи, заглотившей собственный хвост… кольцо, которое исчезало с каждым клочком его советского диппаспорта, брошенным в мутные воды Сены.
Но что же дальше делать человеку в многомиллионном городе, где отнюдь не как в пустыне, на тебя смотрят сотни глаз, как только ты вытянулся на скамейке отдохнуть, и тут же неизвестно откуда взявшийся блюститель порядка направился в твою сторону. Самовольнов встал и быстро затерялся в толпе. От толпы рябило в глазах. Толпа была везде: в кафе, трамвае, кинематографе, на экране; в кинематографе, правда, он вздремнул и жизнь ему показалась легче. Он смог даже сделать обобщение, что ничего до такой степени не обесценивает человека, как большой город. Он вспомнил полузаброшенный парк – тот самый, куда имел несчастье самовольно отлучиться, что стоило ему крова, карьеры и почти свободы. Крова он лишился, карьера вспыхнула, как спирт от спички, а свобода… вот теперь у него свободы – хоть топись в ней. Даже от документов свободен. А значит, и от имени. Поди докажи, что он Игорь Самовольнов, а не Иванов, Петров, Сидоров или не шпион английский. Да-с. Вот это переплет.
Парк был безлюден, и это сейчас придавало ему новой прелести, неожиданной и разящей после толчеи обжитых улиц. «Вот здесь я и отдохну». Самовольнов постелил на скамье пальто так, что на одну полу его можно было лечь, а другой укрыться, лег, положил на лицо шляпу, вздохнул, подавляя зевок, и, вспомнив, что утро вечера мудренее, заснул.
Мысль проснулась, когда Нелли еще лежала с закрытыми глазами: «Если бы победил Деникин, а не Троцкий, мир бы пил квас, а не коку». Ну, откуда такое берется с утра?! А утро солнечное, теплое, разомлеть можно – паскудное парижское утро. Тянет на улицу и даже дальше – на природу, а там со всех сторон наползет «vas-y, вази», их прононс простуженного носа – и что наша знать в нем находила, на что променяла нормальную человеческую речь? Речь… не о ней ли толковал этот чудак из консульства?
Нелли открыла глаза. На нежно-салатной обивке стен кавалер времен Ватто склонился к даме на скамейке и что-то, явно скабрезно-сахарное, нашептывал на ухо; вся стена была усеяна этими дамами и кавалерами на скамейке. На комоде тикали бронзовые часы, утренний свет попал в силки хрустального светильника под потолком. Сколько сил и жизни положила Нелли на этот уют и хрупкое благополучие, берегла его, как воду, которую несут в полном ведре, чтобы ни капли не расплескать, и вот это ведро вырвалось и разлилось по земле, а оттуда выперли узловатые, темные корни самой себя, и эти корни выражались в том, что она русская. Русская – вот альфа и омега ее присутствия на земле. И никакие дамы- кавалеры в садах Ватто не составят благополучия, если альфа и омега вычеркнуты.
Она встала и, наскоро собравшись, отправилась в консульство в надежде найти там своего незнакомого знакомого. Но в его кабинете сидел другой человек. Она спросила у вахтера, когда выйдет тот, кто принимал такого-то числа, но вахтер нахмурился и проворчал: «Неизвестно. Никогда». Нелли дала заднего ходу и покинула консульство. Сердце ее бешено колотилось: «Его задержали, двух мнений быть не может. Не исключено, о сю пору его уже нет в живых. – Она закрыла лицо руками. – И все из-за нее, ради нее! Как она могла оттолкнуть такого человека, такое чувство!.. Ведь он герой! Ради женщины… русской! Ведь кто больше втоптан в грязь, чем русская женщина? Никто! А он ради того, чтобы женщина рядом была непременно русская, принял терновый венец! Да кто еще пошел бы на это?! У знаменитостей, кого ни возьми, у всех жены, пассии – нерусские, шемаханские львицы: у Маяковского, Есенина, Бехтерева… а этот безымянный герой ради русской, ради меня… – Нелли хваталась за голову. – Зато все европейские знаменитости: Пикассо, Леже, да кто угодно, брали русских жен, коль уж свои выбросили их за борт! Ну и правила завели, Господи прости!»
Нелли вдруг очнулась: она ехала не к дому по обычному маршруту, а трамвай уносил ее на окраину, в сторону сквера, к месту свидания с ее безымянным героем. Да, настоящий герой всегда безымянен. Он вырос в ее глазах до облаков и застелил солнце. Голова Нелли стала пуста, и в пустоте, где-то на краю, забрезжило чувство голода. Сойдя с трамвая, по скверу она уже брела без стремительности, с какой ведет порыв или слепая вера, а понуро и даже скорбно, как бывает, когда порыв прошел и настало время пожинать плоды слепой веры.
Самовольнов давно не спал, но вставать со скамейки было незачем. Хорошо бы умыться и позавтракать, очень плотно, яичницей с луком, да чашкой, да что там чашкой – кофейником крепкого кофе с молоком и свежими хрустящими булками, хорошо бы. Да кто ж тебе даст? Кто предоставит хотя бы умывальник? А в кафе все несусветно, несуразно дорого. Да и порции какие? Долго еще славянам расти до парижского крохоборства. За чашку их кофе он в Москве день бы питался в закрытой столовой пирогами с осетриной. Тут у Самовольнова так засосало под ложечкой, что на глаза навернулись слезы. Впрочем, столовая была бы закрытой на лесоповале. Нет, ему решительно некуда спешить, и он лежал на скамье, заложив руки под голову, и смотрел на высоко плывущие облака, как Болконский под Аустерлицем. Над ним раскачивалась черно-зеленая ветка платана, и мысли в голову просились, соответственно, философские. Облакам безразлична вся людская возня, до них не долетают ни крики, ни смех. А вместе с тем там где-то обитает высшая разумная сила, которая управляет даже самым последним муравьем в тени лопуха. Он ползает и тащит соринку по ее усмотрению.
Ветку задуло ветром, и на ее месте возникло лицо той дурочки, из-за которой он теперь валялся на скамейке, соперничая с окурком, с той лишь разницей, что окурок валялся под скамейкой.
–?Душа моя! – произнесло лицо и наклонилось над ним.
«Да чудится ли?» – Самовольнов привстал на локти, потом сел.
Нелли опустилась рядом. Она осмотрела его с головы до ног: щеки стали щетками, пальто, знакомое до боли, – мешком.
–?Что? – злобно процедил сквозь зубы Самовольнов.
Голод, брезживший на горизонте, выкатился в зенит; Нелли подняла брови и жалко – этого она никак от