– Есть ли какие-то просьбы, пожелания личного характера?
Тухачевский молча смотрел в пол. Налитые кровью глаза полыхали адскими кострами ярости. Незнакомец присел перед ним на корточки и взял рукой за подбородок. Маршала передернуло от отвращения.
– Я понимаю, как тяжело проигрывать, Михаил Николаевич. Но вас, считайте, больше нет. Гарнизон даже не узнает о происшедшем, пока не выведем на суд. А дальше будет поздно.
Мужчина похлопал себя по карманам серого пиджака, достал маленький «браунинг» и протянул маршалу:
– Кажется, застрелиться хотели? Пожалуйста. Возможно, для всех это будет наилучшим выходом. Или, к примеру, застрелите меня. Но это станет не самым разумным поступком, в таком случае вас просто обвинят в убийстве. Берите, Михаил Николаевич, берите. Хотя… я понимаю ваше молчание. Первый раз, на кураже, стреляться несложно. Второй раз нормальный человек уже не сможет. – Он убрал в карман оружие и добавил: – А на сумасшедшего вы не похожи. Ну что же, тогда послушайте и хорошую новость. Хозяин дает вам шанс спасти хотя бы родных. Серго его упросил. Придет время, и условия объявят. А мы с вами еще встретимся на Лубянке. Моя фамилия – Еремеев.
…Постышев сидел в кабинете и с тоской оглядывал окружающее убранство. За годы Гражданской войны он привык к неудобствам. Землянки, нищие деревенские хаты, промерзшие кабинеты, где все было строго функционально и аскетично.
Почему-то вот эти огромные тяжеловесные часы, стоявшие напротив стола, выбивали его из колеи. За дверьми кабинета слышался шум, выстрелы. А Павел Петрович думал лишь об этих чертовых часах. В голове пульсировала кровью одна и та же странная мысль: «Время вышло. Вот только – чье?»
Он, кряхтя по-стариковски, поднялся. Подошел к стене, где висела карта округа. Отстраненно посмотрел на нее, затем встряхнулся и резко задернул шторы.
«Расклеился, как баба. Нужно что-то предпринимать. Но что именно?» – подумал было секретарь Куйбышевского обкома, и тут отворилась входная дверь. Шарообразный начальник местного управления НКВД старший майор Попашенко выглядел немного помятым, смущенным.
– Разрешите, товарищ Постышев?
– Входите, Иван Петрович, – Постышев усмехнулся, – ну как вам арестовывать маршалов? Понравилось?
– Порядок, Павел Петрович, – майор снял фуражку и вытер со лба пот, – взяли мы его все-таки. Он ведь как? Сопротивление хотел оказать, палить начал. Ну мы-то, натурально, ответный огонь открыли. Так он что? Застрелиться, значить, решил.
Постышев неподдельно удивился:
– Тухачевский стрелял по вашим сотрудникам и не попал?
– Профессиональная подготовка, как учит нас, понимаешь, товарищ Ежов.
– Орлы, орлы. Сталинские соколы, – прищурившись, проговорил Постышев, внимательно вглядываясь в округлые женские черты лица ненавистного ему майора.
«А ты ведь сдрейфил, Попашенко. Сильно сдрейфил. Не знаю, что там у вас случилось. Просто по роже твоей свинячьей вижу, как до сих пор от страха трясешься».
Вслух же спросил:
– Где сейчас Михаил Николаевич?
– Мои ребята его это, в гражданское переодевают. Синяки, значить, рихтуют. Надо чтобы, понимаешь, все пока тихо было. Коли увидит вражину кто ненароком – жди беды.
– Побыстрее заканчивайте. Сажайте в машину и дуйте прямиком в Москву, – жестко отчеканил Постышев. – В пути глаз не спускать, максимальная охрана. И сделайте так, чтобы его и вправду никто не увидел, пока он на нашей земле. Не хватало нам только для полного счастья солдатского бунта.
Финляндский вокзал – Борисова Грива, 1942 год
Поезд стоял под парами. Едва они успели вскочить в вагон, как состав резко дернулся и медленно двинулся прочь из осажденного города.
Аркаша сел на свободную скамейку. Хотел посмотреть в окно, но оно заледенело, не отскребешь.
Какое-то странное предчувствие жило в нем, будто покидает этот город навсегда.
На Финляндском вокзале, после того как их пропустил кордон охраны, в дорогу дали немного хлеба. Теперь Аркаша сжимал заветную пайку в варежках. Голод когтями рвал живот не первый месяц, и есть хотелось всегда. Но сейчас его охватила какая-то апатия.
Бобка и мама остались далеко позади, в другом мире. Он остро чувствовал вину, особенно перед Бобкой. Как можно было уехать без брата? Бросить в этом страшном мертвом городе? Аркашу начало знобить. Отец присел рядом, обнял и сказал:
– Замерз? Подожди, сейчас надышат в вагоне, станет немного теплее. Да и ехать-то нам до Борисовой Гривы от силы часа три. Скоро будем на Ладоге.
– Это не тот холод, папа… Это – другое.
Отец помолчал, прижал покрепче:
– Из всех возможных решений выбирай самое рациональное. Сегодня по-другому нельзя.
– Если бы ты выбрал не самое рациональное, а самое доброе решение…
– …то к весне мы все умерли бы от голода.
Это была жестокая правда. Умом Аркаша это понимал. Но ощущение гадливости от самого себя наваливалось тяжким грузом.
Паровоз полз медленно, натужно хрипя струями черного дыма. То и дело останавливались, обычно посреди поля. Там рыли большие траншеи, куда без разбора бросали тела пассажиров, не доехавших до конечной станции.
По стенкам вагонов начинался стук. Снаружи кричали:
– Трупы есть?
Иногда кто-то с трудом поднимался, оттаскивая своих соседей, умерших в дороге, к дверям. Покойников принимали чьи-то крепкие руки, и состав медленно двигался дальше.
После долгого молчания Аркаша наконец решился задать вопрос, который его мучил все это время:
– Пап, почему тебе дали только два места на эвакуацию? Почему мы не могли уехать все? Ведь вагон полупустой, поместились бы и мама, и Бобка.
– Задумайся на мгновение, – тихо ответил отец, – сколько в Ленинграде осталось детей? И не просто детей. Сирот, у которых умерли от голода и холода родители. У которых все полегли на фронте. У которых все сгинули во время бомбежек. Десятки тысяч. И неужели ты считаешь, что те, кому повезло оказаться в детском доме, а не умереть на улице, питаются там пряниками и конфетами? Они, как и все, мучаются от дистрофии. Мы о такой болезни до войны и не слыхали…
– Но ведь Бобка же такой маленький, – перебил его Аркаша, – и места бы много не занял.
– Дослушай меня. Тут дело не только в том, есть место или нет. Он слишком слаб, чтобы перенести дорогу, как и тысячи сирот в приютах, о которых я говорил.
– Но разве он так плох, что не мог бы ехать с нами тут, в поезде?
– Погоди, сынок, это только начало, ты еще не представляешь, что будет дальше. – Он помолчал и, привычным жестом поправив рукой кулон на шее, добавил: – Возможно, что как раз мы с тобой сделали неверный выбор, и надо было остаться в городе, не слушая ничьих советов.
К концу дня разговоры в вагоне стихли. Изредка кто-то начинал тихонечко стонать или почти беззвучно плакали дети.
Несколько раз останавливались надолго, пережидая бомбежки и артобстрелы. Иногда над поездом на бреющем полете проносилась вражеская авиация, раздавались грохочущие пулеметные очереди. При звуках летящего самолета люди уже привычно пригибались, чаще просто падали на пол.
Некоторые потом не вставали.
До Ладожского озера