не связанная ни с осанкой, ни с фигурой величавость, что присуща большинству начавших седеть негодяев. Внешний вид его отчетливо выражал внутреннее ощущение, что мир вокруг существует ради удовлетворения капризов Алексея Андреевича, чтобы ему было комфортно, и отсутствие комфорта воспринималось им с обидой, иногда – как личное оскорбление. Его губы всегда были красиво сложены, нижняя – оттопырена слегка, так, будто Алексей Андреевич собирался вот-вот поинтересоваться – когда же наконец подадут чаю? И – что к чаю? Печенье? Какое? Варенье? Из чего? Лимон? Ликер? Коньяк? Да-да, коньяк, да-да, обязательно – коньячку!..
Его внимание к Маше, проявившееся сразу после первого посещения Алексеем Андреевичем дома Ильи Петровича, льстило генералу. Илья Петрович мог купить десять таких Цветковых, но Алексей Андреевич был белой костью, с происхождением, с родословной, восходящей аж к четырнадцатому веку, а такое даже за деньги не покупается. Это – гены, это – наследственность, это – порода. Правда, с появлением в доме Ильи Петровича Лайзы Оутс, приехавшей на пару дней и гостившей уже вторую неделю, внимание Цветкова распределилось: Алексей Андреевич, как все капризные люди, часто не мог определиться – что ему более нравится, к чему его более влечет, мог колебаться долго, особенно если не было угроз его комфорту.
Алексей Андреевич прозябал в глуши, пережидая последствия малоприятного скандала, того самого, о котором «биноватый» эфэсбэшник рассказывал дремлющему Илье Петровичу, и ему было скучно без дамского общества. Конечно, и Маша, и Лайза занимали его все более, конечно – если брать особ женского пола, проживавших в доме генерала Кисловского, – ему приятно было бы побеседовать и с Тусиком, но хотелось, до того как её уволили, – посудомойку, видел ее мельком, зайдя на кухню взглянуть на священнодействие маэстро Баретти, отметил соблазнительные бедра, удивительно тонкие для обычной в общем-то девки лодыжки; да только у посудомойки были тупые и злые ухажеры, после которых Алексей Андреевич брезговал. Интерес же к Маше означал углубление отношений с генералом, на что Цветков был пока не готов. Кто знает – как все повернется? Куда назначат? Куда пошлют? И пошлют ли? Назначат ли? А если – так и куковать, то – в поместье, то – в московской квартире, пробавляться статейками, служить корреспондентом в какой-нибудь газетенке, где главным редактором – бывший однокашник, пропойца, любитель секретарш, такой же неудачник, только сидящий на ветке повыше и гадящий на тех, кто внизу? Таскаться по пресс-конференциям, писать коротушки? Нет-нет, увольте, увольте! Лучше тут, под низким осенним небом, где – нельзя было сказать, что Цветков испытывал особую нужду в Илье Петровиче, – генерал, в отличие от журналистской работы, как минимум возбуждал в Алексее Андреевиче интерес: откуда такие средства, влияние, знакомства? Цветков просил своих покровителей узнать про генерала Кисловского, но ответа пока не получил, зато и Маша, и Лайза были хороши обе – они даже приснились Цветкову: шли сквозь густой туман по высокой траве к нему навстречу, были в каких-то рясах, с накинутыми капюшонами. Что-то готическое. Что под рясами – Цветков посмотреть не успел, проснулся.
Но так получилось, что сам Цветков сразу заинтересовал маэстро Баретти, страдавшего еще и от невозможности прижать к сердцу милого друга, Фабио, просившегося в дикую Россию, но оставленного Нино в Милане. И тут – почти точная копия Фабио, такой же – спортивный, циничный, любящий комфорт наглец, требующий внимания, ничего не собирающийся давать взамен. Баретти – вот как устроена жизнь! – ловился на эту приманку, его доброта и открытость, его порядочность и честность просто-таки должны были быть отданы в наем клону миланского дружка, и Нино выкраивал случаи для прикосновений, строил Цветкову глазки, затевал разговорчики, ждал, когда тот откликнется на призывы, но международник – как Фабио, как Фабио в точности! – дразнил кулинара и гастронома, делал вид, что глух и слеп. Или – не понимал? Или – не чувствовал? Не может быть! Быть таким черствым? Таким?
11
Учитель проявил себя сразу. Причем – показав почти безрассудную, совершенно для гуманитария и выпускника Сорбонны неожиданную смелость – ее Илья Петрович втайне считал наибольшей глупостью, но на словах цветисто восхищался.
Через некоторое время после прибытия Леклера, решив лично показать учителю поместье, генерал вышел вместе с ним и Никитой на причал и уже собрался, разведя руки в стороны, произнести тираду о бескрайности просторов, бесполезную, кстати, для не знавшего русского языка Леклера, как, чуть обернувшись через плечо, увидел бредущего к ним по дорожке Сашку Хайванова. Сашка был бледен и двигался как лунатик. Правую руку он держал прямо перед собой, кулак был сжат так, что костяшки кисти побелели.
Сашка ступил на доски причала, а Лешка, появившийся из-за угла эллинга, крикнул сиплым, сорванным волнением голосом:
– У него граната! Чеку потерял!
Илья Петрович присел, хлопнул заготовленными для торжественного жеста руками себя по ягодицам, заорал:
– Не подходи! Иди туда! – Генерал показал направление к маленькому затону. – И – бросай! Там бросай!
Но Сашка словно не слышал. Его недавно обритая голова, вся в складках пупырчатой кожи, отчего казалось, что его мозги вылезли наружу, слегка тряслась, он – приближался, его губы шевелились, он что- то проговаривал, от пронизывавшего страха – невнятное.
Леклер, загородив Никиту и Илью Петровича вдруг ставшими широкими плечами, в два шага преодолел расстояние до Сашки, остановил его, своими ладонями обхватил Сашкин кулак. Он что-то сказал Сашке по- французски, и Сашка – словно понял, обмяк, успокоился, дал Леклеру кулак разжать, и граната оказалась между ладонями учителя. Леклер вновь что-то сказал по-французски, но громче и уже – Лешке, и Лешка – позже признавался, что и он понял все в точности, так, словно чужой язык был в нем уже как бы установлен, но только ждал момента включения, – бросился в эллинг, тут же выскочил оттуда с кусочком проволоки. Леклер, сопровождаемый Лешкой, с гранатой меж ладоней, ушел за затон, там вставил проволоку и закрепил чеку.
Сашка получил от Ильи Петровича в ухо, был отправлен под домашний арест. Генерал вызвал Шеломова и назначил следствие. Никита смотрел на Леклера восхищенно.
В тот же вечер Лешка привез Цветкова на обед. Алексей Андреевич сидел в компании генерала в гостиной, украдкой морщился от сигарного дыма, ждал обеда, слушал рассуждения Ильи Петровича о политике. Илья Петрович умел завернуть лихо. Он начинал с общего, переходил на самые что ни на есть частности, потом вновь возвращался к общему, всегда имея в виду общественную пользу; да еще цитировал Машу, тоже, оказывается, высказывавшуюся об этой пользе и, как это иногда бывает после пребывания за границей, глубоко проникшую в проблемы государственного строительства. Цветков слушал Илью Петровича лениво, думал только о том, что в европы, скорее всего, вернуться не получится, что придется цепляться тут – и в захолустье, через реку от генерала, и в столице, в каком-нибудь фонде, комитете. Да черт его знает где! Без разницы!
– Так Марья Ильинична считает, что имперское изначально присуще нашему народу? – вдруг резко произнес Цветков, поднимаясь из кресла.
Он подошел к столику, ловко свинтил крышечку с бутылки «Бушмилз» и плеснул себе в толстодонный стакан, немного, пальца на два. И не отпил, скорее – смочил губы.
– Маша? – переспросил несколько испуганный Илья Петрович. – Признаться, да. Она побывала на нескольких форумах, где высказалась в этом духе и, вы знаете, получила большую поддержку. Сам-то я традиционно, с книжечкой. И беседовать предпочитаю, понимаете ли, глядя в лицо собеседнику. Как вот вам, скажем…
– У нашего подсознательного, – по-прежнему резковато, на несколько повышенных тонах продолжал Цветков, словно не замечавший не только слов генерала, но и его физического присутствия в гостиной, – существует потребность быть явленным. Во времена прежние оно, в извечной битве с надсознательными табу и запретами, имея вид уже извращенный, попадало в сознание, служило истоком фобий, неврозов. Личных трагедий, в конце концов!
Цветков выплеснул в себя виски, налил еще, вновь – на два пальца, вернулся в кресло.
– Таковым источником оно и осталось, да теперь только появилась возможность к канализации самых темных сторон, к вскрытию самого потаенного, в чем никогда ни перед кем, тет-а-тет, не признаешься. Даже с психоаналитиком пациент вступает в отношения, когда аналитик знает его имя, номер счета, видит его лицо. А тут перед тобой – безграничное пространство, вроде бы готовое с тобой разговаривать и