«иначе», Ваня… Ваня! Алло!
Иван отключил связь.
Маша и Лайза сидели на диване напротив камина, рядышком – блондинка, брюнетка, худенькие, торчащие скулы, плотно сжатые губы, держались за руки. Сказать им что-то, как-то ободрить? Лайзе? Маше? Обоим сразу? Что? Лайза смотрела прямо перед собой, в пол, Маша подняла глаза, ее взгляд и взгляд Ивана встретились, Иван попытался улыбнуться, но улыбка у него вышла – он сам это чувствовал – невеселая.
– Я бы перекусил, – сказал вошедший в каминный зал водитель. – С утра только бутерброд и чай. Иван Никитич, ты не голоден?
Иван словно не слышал. Он думал – Маша такая из-за того, что нагрузка оказалась слишком большой, что за сутки пережила не только переход в другое состояние, но и узнала слишком многое – про своего отца, про то, как и чем составил он свое богатство, про то, как избавился от Машиной мачехи. Иван думал, что если бы такое свалилось на него, так же – сразу, он бы, может, и не выдержал. А она – сидит, сидит на этом диване. Стоило пересылать ей файлы из ноутбука двутельного? Стоило.
Но можно было подождать? Не торопить события? Да-да! Надо было подождать!
– И что сидим, девчонки? – Водитель обернулся к Лайзе и Маше. – Ну-ка сервировочку быстро, бокальчики поменять, нарезочку… Это что? – Он подошел к стоявшему в стороне столу, ткнул пальцем в большое блюдо.
– Устрицы… – Маша говорила тихо. – Их едят сырыми… Сбрызгивают лимоном…
– Запивают шампанским! – Водитель рассмеялся. – Я, Мария Ильинична, теорию знаю. У меня в практике пробелы. Шампанское еще есть? Тут немного осталось. – Сквозь бутылку он посмотрел на свет горевших у камина светильников, понюхал содержимое, выпил все вино из горлышка. – Или – с водочкой? Водкой устрицы запивают?
– Можно белым вином, можно – розовым, я на Корсике запивала розовым, местным.
– И как?
– Мне понравилось. Главное же не это, главное – чтобы устрицы были свежими, чтобы правильно охлаждены, чтобы с лимоном не переборщить. Мы их там покупали у рыбака, у него свои садки. Он и ножи подарил специальные, я себе чуть руку не пропорола. Только там устрицы были другие, раковины коричневатые, а эти вот серенькие…
– Какие лучше?
– Я читала, что серые, нормандские. Они пользуются самой настоящей…
Маша замолчала. Она смотрела на человека, только что практически на ее глазах совершившего убийство: он, выпив шампанского, усиленно боролся с подступающими к носу пузырьками, жмурился, отдувался, был очень живым, активным, он словно завладел частью жизненной энергии убитого, приплюсовал чужую энергию к своей, присвоил ее. Она взглянула на Ивана, и ее поразило исходившее от него чувство любви, настолько откровенное и неприкрытое, что ей стало даже неприятно. Неловко. Маше захотелось вернуть Ивана на землю, туда, где любви так мало, где к ней следует относиться бережно, хранить, не выставлять напоказ.
Маша вытащила из кармана джинсов платок, высморкалась.
– Поедание сырых моллюсков – настоящий ритуал, – сказала она. – Я читала, что они символизируют холодный соленый океан матери-природы. Что, потребляя их, мужчины тем самым выражают свое стремление к куннилингусу, которого они, однако, стесняются…
– Стесняются – чего? – спросил водитель.
– Куннилингуса…
– А че это? – водитель оглянулся на Ивана. – Кунни… Как? Лингус? Латынь?
Иван пожал плечами: он был далеко, он и не слышал произносимых слов. Лайза при слове «куннилингус» начала быстро переводить взгляд с Маши на Ивана, с Ивана на водителя, с водителя на Машу.
– О чем вы говорите? – спросила Лайза, но Маша не ответила.
– Вообще, сырая еда – всегда ритуал. У некоторых диких племен женщины едят только сырую плоть жертвенных животных. Мужчинам же – жареное. Так в женщин проникает божество. Это как акт любви. И оральный секс, как благоговейный ритуал, хотя некоторые женщины его стесняются, тоже связан с любовью к матери-природе…
Иван словно очнулся: он стоял посреди каминного зала с улыбкой на губах. Его товарищ вылизывал из устричной раковины содержимое. Маша, с неожиданным румянцем на щеках, что-то быстро говорила. Лайза недоуменно таращилась. Иван нагнулся, поднял с пола ружье Цветкова, шагнул к низкому столику в углу зала, взял патронташ, переломил ружье, зарядил.
– Где дробовик? – спросил он.
– Что? – Водитель взял еще одну раковину. – Вон стоит…
Дробовик Шеломова стоял в углу.
– Заряжен?
– Ну да… Был один выстрел, значит… Иван Никитич! Ты что, воевать собрался? Они же нас снесут! Как дом твоего отца штурмовали? Им что своих положить десяток, что нас всех – один черт, но огневые мощи у нас несравнимые. Ну продержимся минут пять…
– Ты мой рюкзак захватил?
– И твой и свой… Но…
– Заканчивай с этим, – Иван кивнул на устрицы, – потом будешь… Давай минировать!
Когда Илья Петрович прибыл к дому Цветкова, он увидел большой дом с темными окнами, громадой возвышающийся на невысоком холме, посреди старого яблоневого сада, вокруг – оцепление из солдат, милиционеров, спецназовцев, его встретили и сообщили – блокированные согласны разговаривать только с ним, условия – прежние, пока принято решение с условиями Дударева-младшего согласиться, но ожидается прибытие высокого начальства – если оно отдаст приказ о штурме, то приказ будет выполнен и старые заслуги Ильи Петровича, обеды и приемы, подарки и подношения в расчет не примут. Илья Петрович взял трубку.
– Иван, – сказал он. – Ты слышишь? Алло!
– Слышу…
– Твои условия приняты. Отпусти дочь.
– Она полетит с нами.
– Ваня! Ты ее спросил? Она хочет с тобой лететь?
– Спрашивал. Хочет.
– Ваня! Можно я спрошу?
– Нет! Мы вылетаем утром.
– До утра все может поменяться…
Стоявший рядом эфэсбэшник сделал предупреждающий жест, новый милицейский подполковник напрягся, беззвучно произнес: «Сейчас!»
– Иван! Я согласен, пусть летит, но – сейчас. Я договариваюсь насчет транспорта до аэропорта, звоню, вы выходите, садитесь в машину, едете. Под мое слово!
– Хорошо.
– Как там Шеломов? Как Цветков? У вас есть раненые? Тут в саду нашли следы крови… Дашь мне с ними поговорить? Или хотя бы услышать их голоса?
– Нет, переговоры только со мной. У нас один раненый, – ответил Иван после паузы. – Легко раненный. Помощь оказана. Их жизням ничего не угрожает. Но если будет штурм…
– Ваня! Штурма не будет. Я тебе позвоню.
– Жду!
– Ваня! Ваня! Дай поговорить с Машей. Я прошу!
– Нет!
Илья Петрович сложил трубку. Лица у стоявших рядом стали отсутствующими, безразличными. Оба они смотрели на генерала Кисловского как на смертельно больного человека, чей диагноз известен, чьи дни, минуты, часы сочтены.