задания: дотошно, до последней буковки. Он обязывал учиться хорошо. Именно хорошо, а не отлично: наряду с отличными отметками по одним предметам я, по настоянию отца, допускал четверки и даже тройки по предметам другим. Отец, не желая, чтобы я был круглым отличником, сдерживая меня, так и не дал мне получить медаль. Он словно пытался сформировать меня по какому-то вроде бы и ему самому неизвестному плану.
Никогда по-настоящему не ругал и не хвалил. Да и вообще говорил со мной, по своему обыкновению, рублеными, короткими фразами. Зато любил слушать рассказы о случившемся в школе, причем требовал описывать все в подробных деталях, настаивал, чтобы я давал характеристики всем, кого упоминал, заставлял предположить, что тот или иной человек – одноклассник, учитель – мог бы сделать, но не сделал, требовал объяснить, почему тот или иной поступил так, а не иначе.
Учителей-мужчин было немного, считанные единицы, и отцу приходилось мириться с тем, что слово «она» в моей речи встречалось постоянно. Однако учительницы для отца были существами как бы бесполыми, существами-знаками, просто персонализирующими тот или иной изучаемый предмет. Он стремился к тому, чтобы в учительнице химии я видел сцепление бензольных колец, в учительнице литературы – мешанину клишированных образов литературных героев, в учительнице математики – формулы.
Не то что рассказов, просто упоминаний о девочках из класса отец не терпел вовсе. Он даже как-то ходил в школу, беседовал не только с классным руководителем, но и с директором, требовал, чтобы меня ни в коем случае не сажали за одну парту с девчонкой.
Сам отец о женщинах говорил как о существах низшего порядка, как о тварях, недостойных имени человека. На заданный мною впервые вопрос, откуда берутся дети, отец сразу дал обстоятельный и правдивый ответ. Он, правда, пользовался очень деликатными выражениями, но подробности, в которых отец постепенно увяз, надолго выбили меня из колеи. Потом, постепенно, разъяснения отца начали приобретать все более и более откровенный характер. В конце концов он начал вести со мной разговоры на эту тему как равный с равным, причем как равный циничный с равным циничным же.
Как сейчас кажется, он ограждал меня вовсе не потому, что хотел сохранить мою невинность. Конечно же, нет. Он опасался, что я увижу: отец прав далеко не во всем. Опасался, что я даже смогу усомниться в основных положениях отца. Опасался, что я обнаружу: мужественность, которой учил отец, не бывает сама по себе; она как раз и существует только потому, что на свете есть женственность. Он же пытался в моем воспитании все построить таким образом, будто два эти качества отделимы друг от друга, будто одно может существовать без другого. Он учил изолированной мужественности, мужественности без своей противоположности и тешил себя уверенностью, что я всецело принадлежу ему, подчинен ему безоговорочно.
И вдруг моему отцу открылось, что его уроки пропали даром, раз самым ценным для меня оказалась Лиза, девчонка из соседнего подъезда (вскорости так нелепо погибшая): он неожиданно вернулся из своего занюханного издательства и нас застал. Нет-нет, мы уже просто сидели рядом у письменного стола в моей комнате, но отцу все стало ясно.
Он возник за нашими спинами, отметил, как соприкасаются наши головы, как Лизина рука лежит на моем плече. Отец прочистил горло. Мы вскочили.
– Здравствуйте! – сказала Лиза. Он не ответил, только шмыгнул носом.
– Здравствуйте… – повторила Лиза.
– Да-а… – сказал отец, развернулся и, став еще прямее и суше, направился к буфету в большой комнате.
– Простудился, – пробормотал он себе под нос, открывая стоявшую в буфете коробку с лекарствами, – температура… Сейчас эпидемия, вирус… – И выкрикнул сквозь резные двери буфета: – Генка! Принеси воды!
После истории с поножовщиной, после смерти Лизы, после того как меня спас бывший отцовский сослуживец, отцу стало ясно: рано или поздно появится новая Лиза. Он, маскируясь, пытаясь создать впечатление, что стремится облегчить мои страдания, мои печаль и горе, стал выпытывать о Лизе все, вплоть до мельчайших подробностей.
Я выговаривался. Делился. Отец был благодарным слушателем. Образ Лизы вязнул в словах, приобретал зыбкость, был готов растаять от самого незначительного дуновения, истончался. Отец всасывал его словно шприц. Он чутко уловил критический момент и устроил впрыскивание: в один из вечеров облачился в костюм, накинул на плечи новый плащ, лихо заломил набок шляпу, вышел из квартиры, а вскоре вернулся с какой-то женщиной.
Эта женщина – я сразу отметил, что между отцом и нею существует договоренность, что она и отец разыгрывают пока еще непонятную мне сцену, – была высока, крутогруда, длиннонога. Она курила – курящие женщины, по словам отца, были просто-таки дьяволицами, – громко смеялась, охотно пила из высокого бокала вино, поглядывала на меня с легким прищуром и выпячивала нижнюю губу, отчего на ее подбородке появлялись сразу две ямочки. Она была неприятна, но от нее пахло фиалками, а на салфетке, брошенной возле прибора, она оставила отпечаток улыбки.
Отец подливал не только ей, но и мне, чего раньше никогда не случалось. Я хмелел. Все кружилось и вертелось.
Отец включил проигрыватель, и под пение Робертино Лоретти я начал танцевать с этой женщиной. Фиалковый запах – напоминание о расшитой бисером сумочке – обволакивал. Женщина мяла мне плечи. Я неловко топтался, наступал ей на ноги, она ойкала и вновь громко смеялась.
Мы садились за стол, и отец вновь наливал. Под прикрытием скатерти ее рука как бы случайно оказалась на моем бедре, но не отдернулась, а осталась, поползла выше.
– Куплю сигарет! – поднимаясь, сказал мой отец.
Она даже не повернулась к нему, а я, может, и хотел бы повернуться, да пальцы женщины, расстегивающие брюки, словно копошились в самом моем нутре. Я был обездвижен.
– У тебя же есть… – только и смог выговорить я. Отец хлопнул дверью.
Кем был мой отец?
Монстром? Сумасшедшим? Бесчувственным сумасбродом?
Ни тем, ни другим, ни третьим. Он был всего лишь усталым фотографом отраслевого издательства. Человеком, любящим вкусно поесть, а после еды поспать. Человеком, любящим выпить, но в меру. Человеком, любящим красивые вещи, любящим красиво одеваться – причем не обязательно в новое. Отец умел безошибочно находить в комиссионках, на вешалках, среди барахла самое неожиданное: немецкое кожаное пальто, пиджак фирмы «Тед Лапидус» с замшевыми накладками на локтях, неизвестно каким образом оказавшиеся на полке ботинки «Тимберленд» на каше, со шнурками, сплетенными из двух нитей, темно-желтой и черной.
У отца был вкус.
Он всего лишь хотел воспитать меня так, как считал нужным. Вероятно, он имел на это право. Тем более, это было единственным, что ему оставалось. Во всем остальном у моего отца были одни только поражения. С сыном он проиграть не хотел. Этот чего-то боявшийся, какую-то тайну скрывавший, пыжившийся неудачник пытался привить мне уверенность в себе и собственных силах.
После того как я узнал об энкавэдэшно-эмгэбэшном прошлом отца, о том, что дорогие, чистые проститутки из ресторана-поплавка рядом с домом относятся к отцу с благоговением и страхом, о том, что отец все же фотографирует людей, но не всех, а только тех, кому собирался отказать от дома, или тех, в общении с которыми больше не испытывал нужды, у меня появилось подозрение: тайна о службе в органах была прикрытием другой, более важной тайны. Я пытался на нее выйти, до поры до времени даже не зная, в чем она заключена. Вслепую.
Ведь отец мой был и монстром, и сумасшедшим, и бесчувственным сумасбродом! А я был и продолжаю оставаться его наследником – в другом мире, в другом времени, а значит, настоящим, опасным чудовищем, подлежащим уничтожению.
Глава 2
Свою карьеру в НКВД мой отец начал с осени тридцать четвертого.
В конце одного дождливого промозглого дня в ателье вошел человек в кепке, в пальто с поднятым воротником. Самый обыкновенный человек. Скрипя новыми сапогами, он подошел к столику Ципоры