Линн на короткое время поднялась, выпила водки — на этот раз перцовки — и мгновенно ослабела. Корабельный врач, не говоривший ни слова по-английски, но хорошо знакомый с лондонской церковной архитектурой, дал хороший совет: Nye kurit i nye pit. Линн он осматривал с горящей papirosa во рту, и от него сильно несло бомбейским джином. Она снова улеглась в постель и стала следить, как у нас накапливается лед. Когда мы прибыли в Тилбери, иммиграционные власти, глядя на ее небесно-голубые глаза, белокурые волосы, слыша валлийский акцент и видя, как она изнуренно пошатывается, решили, что это нелегально проникшая в страну русская с поддельным паспортом. Имя Ллуела — не английское имя, насколько им известно. Наш багаж изрядно потрясли, а коробки с papirosi и sigareti сочли подлежащими обложению пошлиной. Мы стояли окруженные мрачными полицейскими. Ну вот мы и попали в вымышленный Советский Союз из нашей беллетристики. <…>
Энтони Бёрджесс
Успех (One Man’s Chorus)
© Перевод В. Голышев
На днях я взял последний обзор современной английской прозы, напечатанный издательством «Пеликан», и обнаружил, что моей фамилии — так же как, кажется, Джона Фаулза — по-прежнему нет в указателе. Это невнимание никогда меня особенно не огорчало, но было бы приятнее, если бы указатель указывал (вот вам стилистический сбой на почве недовольства) на полное невнимание к моей персоне и в самом тексте. То есть если вас совсем игнорируют, тогда понятно, в чем дело: вы в этом смысле полностью устраиваете игнорирующего. Но в обзоре мое имя всплывает то и дело — не как романиста, а как критика романистов. «Мистер Бёрджесс (сам пописывающий романы) отозвался об Айрис Мёрдок…» Такая вот история — и она мне не нравится. Прошлой весной я получил из изящных, но могущественных рук самой миссис Тэтчер награду — «Критику года». Пришлось принять награду и глупо улыбаться камерам, но, по ощущению, из неправильной исходной точки она, и я, и остальные поднялись не на то плато, и оттуда уже не слезть. Я никогда не намеревался быть известным как критик. Критикой или рецензированием занимаешься, чтобы провести время и платить за газ. Для меня это не профессия.
Своей профессией, к которой я пришел очень поздно (в том же возрасте, что и Конрад, но ему пришлось сначала выучить язык), я считаю профессию романиста и теперь вынужден задуматься, достиг ли я в ней успеха. Сложность с беллетристикой в том, что можно рассматривать ее двояко: как бизнес и как искусство. Недалеко от меня на побережье в Канне мрачно и величественно сидит на своей яхте человек, безусловно преуспевший в литературе как бизнесе. Его зовут Гарольд Роббинс. Он, однако, не удовлетворен тем, что его книги с сексом и насилием выходят огромными тиражами: он хочет, в силу этой чрезвычайной популярности, чтобы его считали величайшим из живых писателей. Никто его таковым не сочтет (его нет ни в одном указателе, ни в одном из мне известных обзоров), и от этого он несколько обижен. Бывает, конечно, когда самый популярный романист одновременно и самый лучший — Диккенс, например; может быть, даже Хемингуэй, — но одно из другого не следует. Мы ожидаем от значительных произведений тонкости или сложности, не привлекательных для широкого читателя. Хорошего писателя часто беспокоят многочисленные переиздания: может быть, произведению не хватает тонкости или сложности? Ему кажется, что он несерьезно отнесся к работе и стал подобием Джона Брэйна[194].
С точки зрения бизнеса я могу притязать, хотя и с оглядкой, на скромный успех. Двадцать пять лет я зарабатываю на жизнь литературной работой. Даже если это означает, что вы можете позволить себе яйцо на завтрак дважды в неделю, это все равно предмет для гордости: вы никого не называете сэром, кроме, разве, чернокожего таксиста в Нью-Йорке; вы можете позвонить из постели в одиннадцать утра и послать кого-то к черту. Такая жизнь обеспечивалась, однако, постоянным прилежанием и правилом писать не менее тысячи слов в день а вовсе не фурором, каким сопровождалась «Уловка 22» или «Княжна Дэйзи»[195]. Больше денег приносила журналистика и писание сценариев, так и остававшихся на бумаге. И тонкой струйкой текли деньги от прозы. Если есть деньги на счете, то потому, что я назойливо принуждал довольно узкий круг читателей покупать по книжке Бёрджесса каждый год. Иначе говоря, не покладал пера.
Неудобство для меня в том, что невнимательный читатель справочников усматривает там признаки моего богатства. У меня три или четыре адреса, но это означает только, что я вынужден был сменить один на другой, потому что сделался persona non grata или обнаружил, что похитители интересуются моим сыном, а некие правительственные установления (как на Мальте) воспрещают мне продажу моей недвижимости. Одно цветное приложение назвало меня — наряду с Ринго Старром и теннесистом Боргом — типичным беглецом от налогов в Монте-Карло. Но с низким доходом не меньше оснований скрываться от налогов, чем с высоким. Если бы это было мне по средствам, я, наверное, жил бы в Англии. Но в каждом художнике сидит страх, что рано или поздно он потеряет способность творить. У него не будет государственной пенсии, и он должен думать о будущем без доходов. Он должен копить, пока может, а британская налоговая система, которой спокойнее жилось бы без художников-частников, копить не позволяет.
Если у меня есть какие-то не большие деньги в разных банках (не знаю, насколько небольшие, — это вполне может быть признаком зажиточности), я не могу претендовать на финансовый успех, соизмеримый с таковым вышеупомянутого Битла, или Караяна, или любого другого поп-музыканта. Не миллионы, упаси Бог. В таком случае успех — если я его добился — должен располагаться в какой-то другой плоскости. Если не в прозе как бизнесе, тогда в прозе как искусстве? Кто скажет? Точно — не сам прозаик. Я написал около сорока книг— по большей части, романов и новелл — и, по правде, ни одной не доволен. Когда критики высказывают одобрение или чаще — неодобрение, я могу только хмуро кивать и знак согласия. Ужасная правда заключается в том, что вы не можете себя улучшить. Изъяны в созданном вами — не