— О, — отозвался Генри, — у нас наилучшие результаты. Они просто самовыражаются, как им нравится. По аналогии с рисованием. Я хочу сказать, вы не нагружаете ребенка перспективой и пропорциями и прочим. Просто даете им рисовать. Ну, или писать. И результаты просто….
Вошла Берил, в фартуке, несомненно довольная своим «кулинарным творчеством». Вы не сильно обременяете себя температурой в духовке, или приправами, или тем, чтобы как следует вымыть капусту, просто самовыражаетесь, как вам нравится. У Берил всегда довольный вид. У нее и лицо в самый раз, чтобы изображать довольство, — толстые щеки для улыбки и полон рот зубов. Мне трудно сказать, хорошенькая она или нет. Я думаю, что хорошенькая, наверно, но она всегда оставляла у меня впечатление какой-то неопрятности, как нестиранное нижнее белье и чулки со спущенными стрелками или как немытые волосы.
Она обратилась ко мне:
— Привет, бра.
В детстве это была обычная апокопа для «брат», но потом она научилась «произношению согласно орфографии», так что теперь это «бра» напоминало остывший суп, поданный на рассвете в затрапезном борделе.
— Привет, Баррель, — ответил я. Скоро, надеюсь, это извращение ее имени будет соответствовать ее объемам.
— Все готово, — сказала она, — прошу за стол.
Это был сигнал для отца зажечь новую сигарету, энергично закашлять и загромыхать в туалет на втором этаже.
— Папа, — сказала Берил вдогонку, — суп на столе.
— Суп на столе, — повторил Эверетт. — Милый Гарольд из этого мог бы чего сочинить. Сейчас… Он испил света из окна, напомнив мне Селвина, и сымпровизировал со многими паузами и смешками:
Суп на столе, и рыба томится.Что пожелаешь, то и случится —Сердце огня забудется сном.С полпудика груди и пудинг потом.— Вот тебе урок «Литературного творчества», — сказал я Генри, сильно ткнув его в бок — этому трюку я научился у Селвина.
Берил смотрела на Эверетта с восхищением, и ее сияющие женские глаза говорили: «Глупый мальчик, растрачивающий свой ум на стишки. Вот к чему он пришел в этом мире, к поэзии. Ох, мужчины, мужчины, мужчины…»
Отец, кашляя, тяжело спустился по лестнице, сопровождаемый фанфарами сливного бачка в туалете. Мы приступили к ланчу.
Еда была претенциозная — что-то вроде свекольника с крутонами, недожаренная свинина с сильно разящей капустой, картофельные фрикадельки, консервированный горошек в крошечных пирожках, жидковатый крыжовенный соус, бисквит в загустевшем вине, такой липкий, что все мои зубы сразу загорелись, — ужасная какофония на двух мануалах органа. Дряхлая собаченция ходила от стула к стулу, соперничая с капустой и отцовским кашлем, пока Эверетт рассуждал о поэзии и «Избранных стихах 1920–1954 годов», которые Танненебаум и Макдональд готовы опубликовать, если только сам Эверетт будет готов вложить несколько сотен фунтов, застраховав их от определенных финансовых потерь. «Ага, — подумал я. — Это он меня пытается подцепить на крючок». В раздражении я скармливал псу свинину кусок за куском.
— Это расточительно, бра. Ты хоть знаешь, сколько сейчас стоит свиное филе? Мы, знаешь ли, в деньгах не купаемся.
Ну вот, старая песня на новый лад. Я ничего не сказал. Я поставил недоеденное дежурное блюдо на пол, и пес, сплошная шерсть и язык, поглотил фрикадельки и капусту и соус, но проигнорировал пирожки с горохом. Берил побагровела:
— Ты никогда не умел вести себя за столом.
Я улыбнулся, поставил локти на стол, оперся подбородком на руки и спросил:
— Что на десерт?
Эверетт с радостью оторвался от тарелки.
— Стихи! — объявил он.
Должен сказать, что не было в работе его ума ни грана натуги, ни грана наигранности — стишки рождались естественным образом, выскакивая из ритмической сетки речей его собеседников. И вот что он сочинил между укусом липкого бисквита и острым приступом зубной боли:
Десерт? Ведешь ты себя не как все —Локти на столе, соус на лице.А сейчас и вообще локти в соусеИ «Что на десерт?» — Ты узнаешь в конце.Потом он разглагольствовал о великих днях меценатства. И как доктор Джонсон мог самонадеянно попросить Уорена Гастингса[36] стать меценатом для ост-индского клерка, который перевел какие-то стишки с португальского, он подбирался ко мне все ближе и ближе, и я не мог не восхититься тонкостью его рыболовных навыков.
Неожиданно, без предупреждения, безотносительно ко всему, что говорилось, отец нарушил молчание и завел долгий, поистине захватывающий разговор о современных шрифтах — Goudy Bold, Temple Script, Matura, Holla and Prisma. Потом он поведал туманно о шрифте на десять пунктов, именуемом «корпус» и о четырехпунктном «диаманте», и «миньоне» о семи пунктах, и Эверетт вынужден был повторять: «Да, да, я понимаю, вполне понимаю, как интересно».
Отец вытащил карандаш и собрался проиллюстрировать на салфетке разницу между «Кентавром» и «Плантином», когда мой зять встрял в беседу:
— А что там с Уинтерботтомом, которого ты споил вчера?
Я посмотрел на него отсутствующе, ибо отсутствовал.
— Да, — настаивал Генри, — мне рассказали этим утром в церкви.
— В какой церкви? Где?
— В нашей церкви, здесь. Ласк, наш органист, был у вас в церкви на причастии, потом к одиннадцати он приехал сюда на заутреню. Он рассказал, что Уинтерботтом спал на паперти. И парнишка-звонарь раззвонил, что ты там тоже был прошлой ночью.
— Что еще за парнишка-звонарь?
— Да малый, слегка двинутый такой очкарик. Который видит, как мертвые восстают из могил, как он говорит.
— Генри, — сказала Берил с гордостью, — утром проводил урок.
— Я не очень хорошо помню, — ответил я. — Тропическая амнезия. Такое случается подхватить на Востоке. Но откуда ты знаешь Уинтера-принтера?
— Из школьного журнала, — ответил Генри. — Славный парнишка. Он сказал, что у него часы спешат, и потому он пришел в церковь раньше.
Эверетт начал цитировать что-то траурное из А. Э. Хаусмана.
Берил сообщила:
— Кофе будем пить в другой комнате.
Мы встали, и Эверетт сказал:
— Совершенный пентаметр. Однако не так много рифм. Гробница-темница. А жаль.
Я уже был сыт по горло поэзией, и несварение расползалось, как горелое пятно на газете, когда разжигают камин.
— А чем вы там занимаетесь? — спросил я Эверетта.
— В «Гермесе»? А, веду литературную страницу, статейки пописываю. Об упадке сильных мира сего. Это слабый отзвук минувших дней — времен «Порыва»[37] и «Адельфи»[38] и поэтической колонки, которую я редактировал когда-то. Я обязательно покажу вам кое-что из моего.