Когда Ленин со товарищи призывал к грабежу, откликнулись на этот призыв далеко не все. В своих воспоминаниях Владимир Набоков рассказывает, как само собой разумеющееся, историю, приключившуюся в Крыму, уже перед самым бегством его семьи из России. Вдруг «к нам подкралась разбойничьего вида фигура, вся в коже и меху, которая, впрочем, оказалась нашим бывшим шофером Цыгановым: он не задумался проехать от самого Петербурга, на буферах, в товарных вагонах, по всему пространству ледяной и звериной России, только для того, чтобы доставить нам деньги, неожиданно присланные друзьями». Так что какое-то время кроме ленинского наказа грабить в обществе действовала еще и библейская заповедь «Не укради»… По отношению к этой заповеди люди раскрывались по-разному. Князь Оболенский в своих воспоминаниях пишет об одном из прежних друзей, ослепшем аграрии-виноделе: «В январе 1918 года Крым был занят большевиками, имение Голубева было превращено в совхоз, а в его доме поселились матросы-комиссары. Добравшись до его подвалов, они пьянствовали и дебоширили, а иногда приходили покуражиться над ним. Голубев жил на попечении старого кучера, который его кормил… Большевики отняли у него самый драгоценный ему предмет — пишущую машинку. Так он и сидел целые дни один, устремив мутные слепые глаза в пространство». Множество людей пробовали разобраться в происходящем, нашаривали пути сотрудничества с новой властью, выискивали в ней элиту, с которой можно иметь дело. «Он тщетно искал в установившемся образе правления каких-либо общих норм и принципов, чтобы положить их в основу своих отношений с новой властью, и совершенно растерялся, не видя вокруг себя ничего, кроме грубого насилия», — вздыхает Оболенский.
Как быстро разлетались вдребезги прежние представления о морали и чести, об устроенной жизни! Не у всех, конечно, только — у очень уж многих. Изменялись принципы общения — «классовых врагов» избегали, патриотично стало писать доносы, разоблачать вчерашних приятелей. В середине 30-х годов в Киеве накопились доносы на половину членов партийной организации города. На вечеринки ходить стало опасно — вдруг чего-нибудь сболтнешь спьяну…
Заметки эти — прежде всего о нас, сегодняшних, об уроках времени, о том, кто, куда и откуда пробирается в лабиринтах уже прожитых жизней, усвоенных и непонятых уроков. Менялись нормы порядочности и стандарты поведения, слои общества смешивались, отстаивались, путались…
Представления об интеллигенции и интеллигентности тоже менялись неоднократно, тем более что при советской власти к этому слову пришивали хвостики: интеллигенция становилась «трудовой», «гнилой» и еще какой-то. Самое главное, что для той части элиты, которая издавна считалась живущей усилиями своего ума, была в новом обществе выделена роль «прослойки», а ее моральные качества были не раз поставлены под сомнение. Чуковский приводит беседу, которую вели его друзья вскоре после Октября, принимая характеристики как должное и никого не осуждая: «Горький — двурушник… Когда он с нами — он наш. Когда он с ними — он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там, и здесь». За короткое время «Буревестник» опубликовал и заметки, разоблачающие большевиков, и апологетические статьи о Ленине и Сталине, стал одним из основателей нового Союза писателей и родил столь нужный властям лозунг: «Если враг не сдается — его уничтожают». Многими все это было воспринято как должное — ничего, мол, не поделаешь, жизнь диктует условия. Чуть позже тот же Чуковский записал фразу из своего разговора с Горьким: «Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя». Вырабатывалась привычка к жизни в Советской стране с ее единовластием и единомыслием, от которых было некуда деваться. Самое забавное, что такая ситуация смущала далеко не всех. Привыкали к тому, что единомыслие — не так уж и плохо, тем более что власть (надеялись многие) вот-вот оглядится, поймет, что была не права, и сделает все по-другому. Но власть не спешила меняться и закручивала гайки все туже. Шло отмежевание от прошлого вместе с его стандартами, его героями и его культурой — время разрывалось на части. Новую власть критиковать не разрешалось, да и немногие решались на такое. Процитирую директиву, которой руководствовался украинский Главлит во второй половине XX века и которая гласила, что необходимо изымать и запрещать «произведения, идеализирующие старину, уход в далекое прошлое», кроме того, было велено запретить «произведения, в которых обобщаются отрицательные явления нашей действительности, носящие временный характер и не типичные для нашего общества (например, бюрократизм некоторых звеньев советского аппарата, взяточничество, «блат» и др.)». В цековской записке о сценарии фильма Игоря Савченко про Тараса Шевченко отмечается, что требуется задержать съемки, поскольку: «Повествуя о пребывании Шевченко на Украине, автор чрезмерно широко показывает его в обществе панов…» Советские культурные элиты вызревали под надзором, старательным до идиотизма. В уничтоженной империи не было никакого «самодержавного реализма», у нас же появился «реализм социалистический», породивший самое ужасное, что может произойти с интеллигентской душой, — самоцензуру.
Сразу же скажу, что нет надобности идеализировать отношения деятелей культуры с государством ни в какую эпоху. И украинских бандуристов рубили вместе с бандурами за их пение прямо у дорог, и русский царь Алексей Михайлович