Первое воспоминание Толстого можно рассматривать как символическое выражение тех проблем, которые занимали пятидесятилетнего писателя: сцена с пеленанием говорит о трудностях самовыражения (как объяснить себя другому) и о диалектике свободы и несвободы, которая возникает в отношении «я» и «другой».
Описывая свое первое воспоминание, Толстой использовал и образ, который он мог помнить из чтения Руссо (он знал многие пассажи из Руссо наизусть). Руссо сетовал в «Эмиле», что человек родится, живет и умирает в рабстве: при рождении его затягивают в свивальник, по смерти заколачивают в гроб, а в течение всей жизни человек скован социальными учреждениями, которые есть не что иное, как подчинение, стеснение, принуждение*138* Подкрепленное этими литературными ассоциациями, первое воспоминание Толстого заключает в себе целую философскую концепцию о насилии над человеком.
Как Толстой ни старался, ему удалось вспомнить лишь еще один эпизод из первых лет жизни: «Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый <.> запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельце <...>» Это воспоминание о том, как новизна впечатления (запаха отрубей) «разбудила меня»: «я в первый раз заметил и полюбил мое тельце» (23: 470). (Заметим, что Толстой не единственный, для кого купание связано с осознанием своего тела*139*.)
Но если для современного читателя эти сцены кажутся предвестием таких опытов двадцатого века, как теории Фрейда (или проза Пруста), исследующих пути конструирования памяти, для Толстого их смысл был иным.
Толстого беспокоило то, что из первых пяти лет своего детства он мог вспомнить только отдельные впечатления: он не помнил, как его кормили грудью, как отняли от груди, как он начал ползать, ходить, говорить, и этот факт привел его к вопросам философского характера: Когда же я начался? Когда начал жить? И почему мне радостно представлять себя тогда, а бывало страшно; как и теперь страшно многим, представлять себя тогда, когда я опять вступлю в то состояние смерти, от которого не будет воспоминаний, выразимых словами (23: 470).
Эти философские вопросы восходят к понятию о памяти у Августина (в его «Исповеди») и в конечном счете к платоновской теории предсуществования души. Как и Августин, Толстой рассматривал ограничения памяти не как психологический феномен, требующий анализа (как это было с Фрейдом), а как богословскую проблему природы души.
Толстого беспокоила метафизическая проблема - то, что он мало помнил из своего младенчества и ничего не помнил из состояния до рождения, в которое он опять вступит после смерти. То «я», о котором здесь идет речь, - это бессмертная душа. Спрашивая себя, «когда же я начался?», и стараясь проникнуть в то состояние после смерти, «от которого не будет воспоминаний, выразимых словами», Толстой следовал за «Исповедью» Августина. (Об этом речь пойдет ниже.)
Толстой озаглавил следующую секцию «1833-1834», и здесь он столкнулся с трудностями технического характера: начиная с шестого года жизни воспоминаний было уже много, они вставали в его воображении без порядка, так что «трудно решить, какое было после, какое прежде, и какие надо соединить вместе и какие разрознить», то есть как организовать воспоминания в последовательность, в историю, в повествование (23: 473).
Одна из таких картин привела его к мысли, что воспоминания похожи на сны: Я просыпаюсь, и постели братьев, самые братья, вставшие или встающие, Федор Иванович в халате, Николай (наш дядька), комната, солнечный свет, истопник, рукомойники, вода, то, что я говорю и слышу, - все только перемена сновидения (23: 473).
Эти образы напоминают начало «Детства» - знаменитую сцену пробуждения. Но если тогда, в 1852 году, Толстой использовал эту картину как отправную точку романного сюжета, начинающегося историей одного дня, сейчас, в 1878 году, он задумался о философском вопросе: как отличить сон от настоящей жизни, или яви. Толстой рассуждает об общей природе того, что он называет «сновидения ночи» и «сновидения дня»: «И основой для тех и других видений служит одно и то же» (23: 473).
Заметим, что эта проблема разработана Паскалем, который готов был предположить, что, как и время ночного сна, другая половина жизни, которую мы считаем явью, всего лишь второй сон, немногим отличающийся от первого, от которого мы пробуждаемся в смерти (Pens^ es, параграф 131).
Философскими рассуждениями о сне и яви закончился первый мемуарный замысел Толстого, «Моя жизнь» (в печатном варианте этот текст занимает около пяти страниц)1140 Опыт показал, что написать «свою жизнь» на основании воспоминаний и впечатлений было невозможно - и по техническим причинам (непонятно, как соединить их и расставить по порядку), и по метафизическим. Начав с, казалось бы, очевидного, «Я родился в Ясной Поляне <.> 1828 года 28 августа», Толстой вскоре перешел к философским рассуждениям о природе памяти и бессмертии души.
«Воспоминания»: «полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений» (1903-1906)
Толстой вернулся к мысли восстановить в памяти свою жизнь только в 1902 году. В это время его ученик и сотрудник Павел Бирюков взялся за составление биографии Толстого для французского издания его сочинений, и Толстой обещал предоставить ему сырой материал в виде своих «воспоминаний» или «автобиографии»11411. Но вскоре он начал колебаться. На этот раз его страшила другая трудность, а именно моральная проблема: как «избежать Харибды - самовосхваления (посредством умалчивания всего дурного) и Сциллы - цинической откровенности о всей мерзости своей жизни». Как он объяснил в письме к Бирюкову, Толстой чувствовал, что если «написать всю свою гадость, глупость, порочность, подлость - совсем правдиво, правдивее даже, чем Руссо, -