До Толстого к мысли, что, следуя за своими воспоминаниями, невозможно восстановить последовательность событий, пришел Стендаль. В автобиографии «Жизнь Анри Брюлара» (La Vie de Henry Brulard), написанной в 1835-1836 годах, Стендаль (который писал о себе в третьем лице) сознательно следовал за Руссо в попытке «описать свои чувства в точности такими, как они были <.> сказать ли? как в „Исповеди" Руссо» (курсив Стендаля)*153*. Как и Руссо, он хотел ответить на вопрос «Кто я?». Но Стендаль знал, что, несмотря на намерение показать себя во всей правде, исповедь Руссо содержит ложь, хотя и не обязательно сознательную ложь. Стремясь, в свою очередь, к правде, Стендаль отказался от попытки восстановить последовательность чувств или впечатлений. Следуя за «мысленными образами», он записал не историю своей жизни (то есть не повествование, строящееся на строгой последовательности и причинно-следственных связях), а ряд отрывочных воспоминаний, в основном из детства. Он старался писать спонтанно, следуя логике памяти, без редактуры и поправок. (При этом Стендаль пользовался мнемоническими приемами - так, он мысленно проходил по комнатам своего детства.) Оставшиеся незаконченными, его мемуары были предназначены для печати в далеком будущем, и в тексте Стендаль то и дело обращался к читателю 1880, 1900 года и далее. Когда его мемуары были наконец напечатаны, в 1890 году, их фрагментарность и металитературные замечания, а также отказ от задачи предоставить читателю исповедь оказались вполне созвучными эпохе.
Независимо от того, знал ли Толстой об автобиографическом опыте Стендаля, его попытки были в некоторых отношениях сходными*154*. Как и Стендаль, Толстой, будучи сознательным последователем Руссо, писал после Руссо, и он не мог не писать иначе. Более того, к этому времени скептическое отношение к попыткам Руссо обнажить всю свою душу было неизбежным. (В Европе оно высказывалось уже романтиками, в России - Достоевским*155*.) Но дело было не только в мысли Толстого о «цинической откровенности о мерзости своей жизни», которая сопутствовала импульсу писать «правдивее даже, чем Руссо». Как и Стендаль, Толстой отказался от идеи последовательности и сюжетности автобиографического повествования. Во имя подлинности Толстой стремился писать как придется - как вспомнится. Но в отличие от Стендаля, который только надеялся на понимание со стороны читателя будущего (в 1880 или 1900 году), Толстой дожил до эпохи модернизма.
Когда в 1903 году Толстой приступил к своим «Воспоминаниям», и тем более когда в 1911 году они вышли из печати, фрагментарные повествования, ретрогрессивные «экранные» воспоминания, отказ от причинности и нестабильность личности казались многим современными и привлекательными. Достаточно вспомнить прозу Ницше и его автобиографическую книгу «Esse Ното» (опубликованную в 1908 году) и вдохновленные Ницше книги Василия Розанова «Уединенное» (1912) или «Опавшие листья» (1913-1915), которые представляют собой собрание отрывков: впечатлений, размышлений, афоризмов, дневниковых записей, внутренних диалогов. Но Толстой ничуть не ценил современные ему модернистские эксперименты. Разговор с Розановым в 1903 году оставил Толстого (но не Розанова) равнодушным. Не ценил Толстой и Ницше, хотя внимательно читал и цитировал его и даже сказал однажды, что «*н]екоторые выражения *Ницше* прямо как будто у меня взяты» (42: 622)*156*. Примечательно, что опубликованные в 1911 году «Воспоминания» Толстого долго оставались не замеченными современниками*157*.
* * *Мне представляется, что, как это было и с его «Исповедью», незаконченные автобиографические тексты Толстого имели много общего не с Руссо и не с современными ему модернистскими экспериментами, а с «Исповедью» Августина. С этой мыслью вернемся к вопросу о месте Толстого в традиции, вехами которой являются Августин и Руссо. (Речь об этом уже шла в Главе 3 в связи с «Исповедью» Толстого; тогда основное внимание было состредоточено на идее своего «я» в связи с жанром религиозного обращения, сейчас речь пойдет о природе памяти.)
«Исповедь» Августина, как известно, включает в себя не только историю его жизни и обращения, но и, в знаменитой Книге 10, философские рассуждения о природе времени и памяти. Для Августина «огромные палаты моей памяти» - это внутреннее пространство, где «находится все, что я помню из проверенного собственным опытом и принятого на веру от других», там, вспоминая, «что я делал, когда, где и что чувствовал в то время, как это делал», он «встречается сам с собой» (10.8.14)*158*. Понятие памяти включает и то, что недоступно для вспоминания: память удерживает образ забывчивости. При этом Августина занимает вопрос о том, каким образом он может вспомнить то, чего не помнит. «Кто сможет это исследовать? Кто поймет, как это происходит?» (10.16.24)*159*. Продолжая рассуждать о природе своей памяти, Августин приходит к знаменитому самоопределению: «вот я, помнящий себя, я, душа» (ego sum, qui memini, ego animus) (10.16.25). В этот момент Августин заменяет вопрос «Кто я?» на «Что я?», обращая его к Богу: Велика сила памяти; не знаю, Господи, что-то внушающее ужас есть в многообразии ее бесчисленных глубин. И это моя душа, это я сам *et hoc animus est, et hoc ego ipse sum*. Что же я такое, Боже мой? Какова природа моя? Жизнь пестрая, многообразная, бесконечной неизмеримости! (10.17.26).
В автобиографической части «Исповеди» Августин начинает повествование с младенчества, то есть с того, что он сам не помнит: Я барахтался и кричал, выражая немногочисленными знаками, какими мог и насколько мог, нечто подобное моим желаниям, - но знаки эти не выражали моих желаний. И когда меня не слушались, не поняв ли меня, или чтобы не повредить мне, то я сердился, что старшие не подчиняются мне, и свободные не служат как рабы, и мстил за себя плачем (1.6.8). При этом он руководствуется рассказом родителей. Но с вопросами о том, о чем некому рассказать и что не может быть основано на собственном опыте, Августин обращается к Богу: Господи, ответь мне, наступило ли младенчество мое вслед за каким-то другим умершим возрастом моим, или ему предшествовал только период, который я провел в утробе матери