Дворник пошел. Прачка умерла (25: 299-300).
Выслушав этот рассказ, Толстой пошел в Ржанов дом узнать подробнее об истории прачки. Погода была прекрасная, солнечная, и на припеке солнца, на Хамовнической площади, снег таял и вода бежала. Слышался звон колоколов и звуки пальбы по мишеням из солдатских казарм. В Ржаном доме Толстой застал чтение дьячка над покойницей. Он взглянул на мертвую прачку: «чистое бледное лицо с закрытыми выпуклыми глазами, с ввалившимися щеками и русыми мягкими волосами над высоким лбом <...>» (25: 301). Обращаясь к читателю, Толстой настаивает на подлинности этой истории: это так точно было, в одну ночь, в марте 1884 года (он не помнил только числа) (25: 300). В самом деле, история эта подлинная - она упоминается Толстым в его дневнике 27 марта 1884 года (49: 74) и в письме к Владимиру Черткову, написанном в тот же день (85: 42-43).
Рассказав эту историю, Толстой возвращается (в главе XXV) к своему вопросу: «Но что же делать? Ведь не мы сделали это?» Он немедленно добавляет: «Не мы, так кто же?» (25: 307). Он говорит здесь от лица людей своего класса и образования - для того, чтобы решительно отказаться от членства в сообществе, которое представляет это «мы». «Мы говорим: не мы это сделали. <.> Но это - неправда» (25: 307). Вспомним, как Толстой описал, что он чувствовал, когда впервые увидел голодных и холодных у Ляпинского дома: «то, что я виноват в этом и что так жить, как я жил, нельзя, нельзя и нельзя, - это одно была правда» (25: 243). Толстой формулирует свое личное (а не политико-экономическое) понимание того, в каких отношениях находятся Господин и Раб, на примере его собственного отношения к мертвой прачке: Я люблю чистоту и даю деньги только под тем условием, чтобы прачка вымыла ту рубашку, которую я сменяю два раза в день, и эта рубашка надорвала последние силы прачки, и она умерла (25: 306).
Ему ясно, и что надо делать: не менять два раза в день и не отдавать прачке мыть рубашку, то есть как можно меньше пользоваться работой других.
Едва ли можно считать случайным, что, отвечая на вопрос «что же нам делать?», Толстой использует в качестве примера именно рубашку - он имеет в виду евангельскую заповедь о «рубашке», или «одежде». Заметим, однако, что ответ Толстого отличается от того, который дал Иоанн («у кого две одежды, тот дай неимущему»): вместо того чтобы отдать одну рубашку другому, Толстой предпочитает вовсе не иметь одежды.
В гегельянских терминах, Толстой решает проблему отношений между «я» и «другой» тем, что радикальным образом изымает себя из отношений с другим. Вместо взаимного признания, которое виделось Гегелю и его последователям, - самодостаточность.
(Возможно, в этом Толстой следовал за Руссо, идеалом которого в «Общественном договоре» и в «Эмиле» был Робинзон Крузо на необитаемом острове - один, лишенный помощи себе подобных и всякого рода орудий, обеспечивающий, однако, себе пропитание и самосохранение*176*.)
«Если это уж раз заведено»: государство, церковь, промышленность, науки и искусство
...если это уж раз заведено <.> Уж начали, попортили, так отчего же и мне не попользоваться? Ну, что же будет, если я буду носить грязную рубашку? Разве кому-нибудь будет легче? - спрашивают люди, которым хочется оправдать себя (25: 306). Толстой яростно нападает (начиная с главы XXVII) на самооправдания тех, кто пользуется трудом других, а именно людей государства, церкви, промышленности, науки и искусства. С его точки зрения, общественные заведения - суды, земства, полиция, церковь, банки, торговля, фабрики, железные дороги, академии, университеты, школы, музеи, библиотеки - производят деятельность, сопряженную с насилием над рабочими людьми и сообразную с личной выгодой людей, занятых в этих учреждениях. Люди этих родов деятельности освободили себя от «труда» (под чем Толстой понимает физический труд), наложив эту повинность на других, твердо уверенные при этом, что приносят пользу. «Как могли люди впасть в такое удивительное заблуждение?» (25: 314).
Толстой затем подвергает критике теории, которые служат оправданием существующего порядка вещей, причем главной мишенью оказывается «столь долго царствующая теория Гегеля с его положением разумности существующего и того, что государство есть необходимая форма совершенствования личности<.. .>» (25: 317). Толстой перефразирует здесь известное высказывание из «Философии права» («Was vernьnftig ist, das ist wirklich; und was wirklich ist, das ist vernьnftig»). Упрощая, согласно русской традиции, идею Гегеля, он видит в ней призыв к принятию существующего государственного устройства и в этом качестве - carte blanche на насилие человека над человеком*177*.
Заметим, что Толстой и раньше не упускал случая отметить свое негативное отношение к Гегелю как к слабому мыслителю и пустому человеку, от которого «нечего взять»*178*. Тем не менее в трактате «Так что же нам делать?» Толстой, не называя Гегеля, активно использует его парадигму господства и рабства; при этом он открыто нападает на его отношение к власти и государству.
Обратившись (в главе XXVIII) к подробному объяснению заблуждения, что можно жить чужим трудом, Толстой поясняет, что целых три «вероучения» сплотились, чтобы оправдать этот обман (25: 326). Первое - это «церковно-христианское вероучение», оправдывающее различие между людьми волей Божией. Второе - «государственно-философское вероучение», выразившееся вполне в Гегеле («все разумно, все хорошо, ни в чем никто не виноват») (25: 327). Во времена его молодости, иронически замечает Толстой, «гегельянство было основой всего», а теперь «об нем нет и помину»; также исчезнет и «лжехристианство»11791. (По свидетельству и других современников, в 1840-е годы философия Гегеля пользовалась авторитетом религии или веры11801.) И наконец, существует и третье, ныне царствующее вероучение, выдвинутое новым классом людей, не служащих ни церкви, ни государству (25: 327; 330).
Толстой останавливается затем на оправдательных теориях этого нового сословия. Эти люди нападают на слуг церкви, государства и войска, признавая их деятельность вредною, и уже не опираются на идеи «божеского избрания» или «философского значения государства»; во главе этого нового сословия стоят ученые и художники. Думаю, что Толстой нападает здесь на так называемую русскую интеллигенцию (не называя этого слова), с его точки зрения - еще один паразитический класс.
«Царствующее сословие ученых и художников» оправдывает свое освобождение от труда разделением труда: одни люди выполняют «мускульную» работу, другие - «мозговую» (25: 330). Но прежде чем перейти к этой теме, Толстой (в главах