Иногда это приспособление делается путем пародирования.
Так спародированные формы пушкинского и лермонтовского стиха были приспособлены Некрасовым и поэтами «Искры» (Минаевым, Курочкиным и др.) для создания обличительной гражданской поэзии. Не отдельное произведение, не отдельный образ соотнесены с социальным рядом, а литература как система.
Можно думать, что классическими произведениями часто называются именно те, которые утратили свою первоначальную целенаправленность, стали целиком инерционными формами.
Цензора старого времени хорошо это понимали. Цензор Ольдекоп (1841) был за трагедию. Он писал следующее:
Вообще трагедию можно, подобно опере и балету, считать самой безвредной отраслью драматического искусства.
И в другом месте:
Если трагедии предоставить более обширное поле, этим уменьшится влияние комедии. Публика, видевшая «Короля Лира», с меньшим участием будет смотреть «Ревизора». Нашед в трагедии удовольствие чисто литературное и художественное, она не будет с такой жадностью искать намека в комедии.
Совершенно ясно, что трагедия, в частности греческая трагедия и трагедия Шекспира, в свое время имела резкую направленность. Но позднее (ко времени Ольдекопа) трагедия сделалась «литературным удовольствием».
При учете значения учебы у классиков несомненно нужно учитывать этот характер «литературного удовольствия», связанного с самым понятием классичности.
VIВозникновению новой формы предшествует процесс количественного накопления в инерционной форме (в ее, так сказать, неответственных местах) элементов, просачивающихся из соседних социальных рядов.
Процессы совершаются скачком, превращением отклонения в качество нового жанра. Сама старая форма, существуя и не изменяясь формально, изменяется функционально.
«Толстовка» первоначально костюм (охотничий) дворянина. Такой костюм носил и Толстой, и Тургенев. Этот же костюм уже на выходах Толстого (там, где должен был быть сюртук) стал «толстовкой». И это уже другой костюм, хотя он тот же самый. «Толстовка» у советского служащего — это, так сказать, третья форма, третье изменение функции. Дело осложняется еще тем, что «толстовка» находится под влиянием френча и пиджака.
Появление новой формы не уничтожает совсем формы инерционной, но только изменяет (обычно сужает) сферу ее применения. Так отжившие в высокой литературе жанры волшебной сказки и рыцарского авантюрного романа переходят в литературу детскую и лубочную.
Литературная эволюция должна быть осознана не как непрерывный поток, не как наследование определенного имущества, а как процесс со сменой взаимоборствующих форм, с переосмыслением этих форм, со скачками, разрывами и так далее.
Литература должна изучать непрерывность меняющейся системы способов социального воздействия.
Обычное представление о формальном методе застыло на первоначальной стадии, когда определялись элементарные понятия, подбирался материал и утверждалась терминология.
Для меня формализм — пройденный путь, пройденный и оставленный назади уже за несколько этапов. Важнейшим этапом был переход на учет функции литературной формы. От формального метода осталась терминология, которой сейчас пользуются все. Остался также ряд наблюдений технологического характера.
Но для изучения литературной эволюции в социальном плане абсолютно негодна социологическая кустарщина.
Необходим переход к изучению марксистского метода в целом.
Конечно, я не объявляю себя марксистом, потому что к научным методам не присоединяются. Ими овладевают и их создают.
О ФОРМАЛИЗМЕ[595]
У Осипа Мандельштама есть книга «Путешествие в Армению». В этой книге он рассказывает о том, как он зашел в музей. В музее были картины французских художников, написанные мелкими мазками. Эти мазки, если ближе к ним подойти, производят впечатление мозаики, но если отойти немного, то они должны дать впечатление живого цвета. Когда Мандельштам вышел из комнаты с картинами, он увидел реальный мир разбитым на мазки, увидал его как будто через теннисную сетку. То, что было на картинах методом, стало содержанием восприятия и было перенесено на реальность. Метод восприятия действительности сделался заменой действительности и лег между восприятием и воспринимающим.
Когда человек воспринимает явления природы через явление искусства, он теряет реальное сознание предмета. Об этом явлении, чрезвычайно разнообразно существующем, я и хочу рассказать. Почему это формализм?
Были такие художники, писатели, звали их «пустынниками». Первым из них был Жуи[596]. Они пересказывали жизнь, которая перед ними проходит, описывали предметы в алфавитном порядке. Они считали, что самое важное — это реальное перечисление различных предметов.
Бальзак тоже описывал предметы. То, что у Жуи хватало на одну страницу, у него могло стать содержанием всего романа. И когда Сенковский переводил Бальзака, то он превращал бальзаковский роман в небольшую повесть и печатал в одном номере; в примечании внизу он говорил, что роман освобожден от ненужных подробностей, которые его обременяли. Бальзак совершенно реально передавал свой мир. Он овеществляет мир. Он передает человека через накопление предметов, как ростовщик собирает вещи.
Все искусство было искусством подробностей. Это был совершенно особый мир, с особым ощущением вещей, вновь появившихся. Наследниками этого мира, но уже мертвого, оказались формалисты. Условия, которые создали глубокое восприятие реальной картины мира, прошли. Мы оказались перед старым миром. У многих из нас было ощущение, что этот мир можно переделать.
Мы считали, что формы нет, и думали, что сюжет, который мы не воспринимаем, конструкция, которую мы не воспринимаем, — только предлог для появления трюка. Когда фэксы входили в кино, они видели не мир (они были совсем молодые), а эксцентрического актера, который может «остранить» этот мир.
Мы уверяли, что искусство двигается само по себе совершенно изолированно, а в литературе развивается история какого-нибудь одного приема. Это ощущение распада мира, эта методология мира, не имеющего связи, была основной мировоззренческой ошибкой. Что из этого получилось? Изучая классическую литературу, мы брали вещи пародийно. Мы думали, что мир почти не воспринимаем, что воспринимаются вещи.
В кино это превращалось в работу иероглифами. Пудовкин, когда снимал весну, то делал весну из улыбки ребенка, воды и птиц. И мы настаивали на иероглифическом восприятии, как и на иероглифическом мышлении. В кино актер снимался в зависимости от того, как снимался предмет. Актер снимался путем изменения аппарата. С героем было совершенно нечего делать. В театре пародировали старые театральные вещи. Художник думал, что идет вопрос о преодолении враждебной эстетики. На деле он был сторонником той же эстетики, но с отрицательным знаком. Он ее пародировал. Вот это восприятие и называется формализмом.
Я думал тогда, что предметы не изменяются, что монтируются лишь неподвижные вещи. Я мыслил историю литературы, историю искусства внеисторично. Я говорил, что искусство существует отдельным и предельным.
Был один писатель. Его считали большим писателем. Пушкин, Гоголь, Толстой — это Вельтман. Он за два года до выхода «Ревизора» написал «Неистового Роланда». По сюжету он настолько близок к «Ревизору», что Гоголя обвиняли в плагиате. Содержание его — в том, что актер, который должен играть в шиллеровской вещи маркиза Позу, надел мундир, звезды и едет на представление. В этой местности ждут ревизора. Лошади разбили коляску, и человека в генеральском мундире внесли к казначею, врагу городничего, у
