Жена Достоевского сама разносила экземпляры книг по магазинам, Достоевский сам ездил получать деньги.
После смерти его собрания сочинений расходились в 600 экземплярах в год. Несколько поправило дело, когда эти книги были приложены к «Ниве»[635].
Раньше этого у нас не разошелся Гоголь и Лермонтов. Есть издание Пушкина, вернее, было, которое вышло при его жизни и разошлось только сейчас («Братья-разбойники»)[636]. Только сейчас Академия наук допродала описания путешествий XVIII века, изданные полтораста лет тому назад и чрезвычайно интересные по своему содержанию[637].
Перед самой революцией сборники наших лучших поэтов расходились в 1000 экземпляров.
Свои теоретические вещи я начал издавать в 1914–1916 годах в пятистах экземплярах[638]. В 1918 году я напечатал «Поэтику» уже в 40 000[639]. Сейчас у нас тиражи такие, что ограничивает их только бумага. Классиков у нас на рынке купить нельзя. У меня самого хорошая библиотека, но я не могу купить новых изданий классиков, потому что они пропадают сейчас же — я не успеваю.
Когда один журнал приложил Л. Н. Толстого к своему тиражу, это сделал «Огонек»[640], то почта не смогла справиться с заказами.
Сейчас мы ждем юбилея Пушкина[641], нашего национального поэта. Все книжники убеждены, что страна может быть насыщена только несколькими миллионами комплектов полных собраний сочинений.
У нас на заводах, я это видал сам на Шарикоподшипнике, читают историю музыки, и рабочие заказывают «Историю архитектуры». Люди в несколько лет расширяют свой горизонт до края мира.
Они узнают о музыке. Путиловский завод говорит о памятнике Чайковскому. Они узнают о Шекспире, о греках, колоннах, капителях, о всей мировой культуре.
Старый читатель узнавал об этом мало-помалу, наш читатель и зритель получил все почти сразу.
Я помню в 1918 году, а может быть, даже в 1917-м, я был с кугекмором Ларисой Рейснер, должность которой расшифровывалась так — Комиссар морских сил республики, — в Кронштадте.
Шел «Ревизор». Для меня «Ревизор» — пьеса, которая меня интересует, как она поставлена и как играют актеры. Зрители на антрактах совещались — удастся ли Хлестакову убежать или нет[642]. В переводе на восприятие иностранного зрителя это равнялось бы разговору в театральном зале о будущей судьбе Гамлета.
Наш зритель воспринимает искусство как только что созданное. Поэтому для него только исторический интерес, что колонны существуют давно и что кому-то они надоели. Наш читатель и зритель никому не передоверяет своих вкусов и заново пересматривает инвентарь искусства.
Он прочитал Пушкина, и Пушкин его заинтересовал. Он читает Гоголя и доволен. Он устраивает очереди на классиков, и в деревне спорят о героях Гончарова, которые нам надоели еще в гимназии.
Этот новый человек многочисленен и самоуверен. У каждого из них биография, которой хватило бы на население небольшого города начала столетия. Это люди чрезвычайно быстро растущие и иначе воспринимающие жизнь, чем когда-то воспринимали ее мы.
Мне пришлось читать биографии метростроевцев[643]. Оказалось, что среди бетонщиков у нас много людей, которые прошли рабфаки. Оказалось, что у большинства рабочих есть свое мнение о том, как нужно проводить тот или иной технологический процесс, и каждый из них представляет всю работу в целом.
Дом гостиницы Моссовета на Охотном ряду — плохой дом, но тенденция, которая создает обрадованность существованию тех ордеров Виньолы[644] и архитектурных деталей, которые нам надоели, — это великая взволнованность. Там, под асфальтом, идет новая линия метро. Там работает татарин Фаяс Замалдинов, который сам рассказывает, что из Красной армии он бегал, потому что не понимал, за что он дерется, а сейчас он инспектор по качеству. Там работает плотник Филатов, сезонник, который три года тому назад пришел с земляками строить и чинить по деревянному делу, а сейчас изобретатель, много раз премированный, и вот сейчас, сегодня — член райсовета.
На Западе сейчас многие и легко отрекаются от культуры. Гёте и Шиллер кажутся не очень нужными[645]. У нас ощущение, что мы счастливые наследники всей мировой культуры, и боязнь что-нибудь пропустить.
Происходит просмотр прошлого и пересмотр его.
Мы, часть нашей страны, тоже пересматриваем, что же мы сами сделали. Большая форма и разум старого искусства нас, левых художников, мало интересовали. Нам не интересно было, конечно, будет ли арестован Хлестаков, и заодно не так мы сильно интересовались и проблемой взяточничества в николаевскую эпоху. Поэтому у нас в ходу был термин, мною созданный, который звучит по-русски так: отстранение — это значит делание предмета непривычным, в этом мы видели основу искусства. Мы не ценили сюжета и считали идеалом бессвязность мюзик-холла, создавали высокое искусство из аттракционов[646]. Но так как мы были людьми своей страны и врагами прошлого, с которым у нас были свои, но очень большие счеты, так как мы отождествляли себя со своим сегодняшним днем, то у нас бывали такие удачи, как «Броненосец „Потемкин“», в котором аттракцион, подробность, действующая непосредственно на зрителя, подчинялся великому аттракциону революции.
Мы работали в кино методами новыми, и в новом искусстве работали иероглифом[647], пытались создать интеллектуальное кино.
Я считаю, что на своем участке, в свои годы мы победили. Я считаю, что среди тех классиков, которые должен усвоить пролетариат и усваивает, и усвоит, находятся Эйзенштейн и Довженко.
Но очень часто в театре мы забивали большой план, и в кино во взятии Зимнего дворца С. М. Эйзенштейн так разводил мост, так снимал посуду и статуи, что гóлоса на взятие дворца уже не хватало.
В архитектуре для нас под сложным влиянием наших супрематистов и, в частности, Малевича, и под влиянием передовой французской и голландской архитектуры и американской технической конструкции создался аскетический, противоэстетический стиль.
Мы отменили карниз, колонну, рустовку стен, орнамент. Отменяя эстетическое, мы нарушили конструкцию — углы наших домов стали мокнуть, и голос в наших зданиях, не встречая раздроби орнамента, скользил, как скользят иногда автомобили на льду.
Голос загудел, слово расплылось, искусство от простоты и аскетизма стало невнятно[648].
Наше поколение, которое еще может бегать за трамваем, должно уметь понять и свои ошибки, потому что трамваи сменяются быстроходными аэропланами и поспевать будет все труднее.
Наш широкий читатель только сейчас узнает Толстого, Шекспира, Данте. Киршона он узнал раньше Шекспира[649], Фадеева раньше Толстого[650], иногда этим объяснялся успех второстепенного писателя.
Так удивляются люди человеку, приехавшему из чужой страны.
Но стрáны великого искусства открываются, требования растут все сильнее.
Мы не любили сюжета, потому что старый сюжет для нас был изжит.
Мейерхольд и Эйзенштейн — великие художники, но в их искусстве есть элемент пародийности. Иногда они живут явлением обнажения старого