— И вас и меня ждет жизнь иная, — возразила я. — Если Богу угодно, чтобы сейчас мы сеяли в слезах, то для того лишь, чтобы там мы пожинали в радости. Он заповедал, что мы не должны причинять вред другим ради удовлетворения собственных земных страстей. А у вас есть мать, сестры, друзья, которым вы, покрыв себя позором, причините тяжкий вред. И у меня есть друзья, чей душевный мир никогда с моего согласия не будет принесен в жертву моему эгоистическому благополучию — и вашему тоже. Но даже будь я совсем одна на свете, со мной — мой Бог и моя вера, и я скорей умру, чем предам свою покорность Небесам и опозорю веру ради кратких лет ложного и мимолетного счастья, которое даже здесь неминуемо обернется горем… и для меня и для других.
— Но ведь позор, горести, жертвы не угрожают никому, — убеждал он меня. — Я не прошу вас покинуть свой дом или бросить вызов мнению света…
К чему повторять тут все его доводы? Я опровергала их, насколько было в моих силах. Только, к сожалению, в ту минуту силы эти оказались не очень большими, — гнев (и даже стыд), что он посмел так говорить со мной, лишали меня ясности мысли и речи, и я не находила достаточно сокрушительных ответов на его изощренные софизмы. Обнаружив, что он не только глух к логическим возражениям, но с тайным ликованием полагает, будто верх остался за ним, и дерзает высмеивать истины, доказывать которые у меня не хватало хладнокровия, я переменила тактику и испробовала другой план.
— Вы меня правда любите? — спросила я самым серьезным тоном, умолкла и посмотрела ему прямо в глаза.
— Люблю ли я вас?! — вскричал он.
— По-настоящему?
Его лицо просияло: он уверовал в свою победу и принялся страстно заверять меня в искренности и пылкости своего чувства, но я перебила эти излияния новым вопросом:
— Но это не эгоистическая любовь? Готовы ли вы пожертвовать своим благом ради моего?
— Я жизнь отдам ради вас!
— Ваша жизнь мне не нужна. Но достанет ли у вас истинного сострадания к моим несчастьям, чтобы облегчить их ценой некоторых неудобств для себя?
— Испытайте меня и увидите!
— Если так, то больше никогда не говорите ни о чем подобном! Любое ваше возвращение к этой теме удваивает горести, которым вы так чувствительно сострадаете. У меня не осталось иных утешений, кроме чистой совести и упований на Бога, а вы всячески стараетесь отнять их у меня. И если не перестанете, я вынуждена буду считать вас самым заклятым своим врагом.
— Но выслушайте меня…
— Нет, сэр! Вы сказали, что готовы отдать жизнь, лишь бы услужить мне. Я же прошу у вас всего лишь молчания. Я говорю с вами прямо, и слово у меня не расходится с делом. Если вы опять начнете терзать меня подобным образом, мне останется только заключить, что все ваши заверения были ложью и вы питаете ко мне вовсе не пылкую любовь, как клянетесь, но только пылкую ненависть.
Он закусил губу и некоторое время молчал, уставившись в землю.
— Тогда мы должны расстаться! — сказал он наконец, впиваясь взглядом в мое лицо, словно надеясь уловить в нем выражение нестерпимой муки или отчаяния, вызванных этими роковыми словами. — Мы должны расстаться. Я не способен жить здесь и хранить молчание о том, что владеет всеми моими мыслями и желаниями.
— Если не ошибаюсь, — ответила я, — прежде вы редко живали здесь подолгу. И вряд ли вам так уж тяжело вновь уехать отсюда на время, если это необходимо.
— Если это возможно! — пробормотал он. — И вы способны так спокойно советовать, чтобы я уехал! Неужели вы правда этого хотите?
— И очень. Раз уж вам обязательно меня терзать, как случалось при каждой нашей встрече в последнее время, то я с радостью распрощаюсь с вами навсегда.
Он ничего не ответил и, нагнувшись с седла, протянул мне руку. Я посмотрела ему в лицо и увидела выражение такой истинной муки, что не стала задумываться, порождена ли она горьким разочарованием, оскорбленной гордостью, безответной любовью или жгучей яростью, но без колебаний пожала ее, словно прощаясь с другом. Он в ответ крепко стиснул мои пальцы, пришпорил лошадь и унесся прочь галопом. А вскоре я узнала, что он уехал в Париж, где находится и сейчас. И чем дольше он там останется, тем лучше для меня.
Я благодарю Бога за такое избавление.
Глава 38
ОСКОРБЛЕННЫЙ МУЖ20 декабря 1826 года. Пятая годовщина моей свадьбы и, надеюсь, последняя, которую я проведу под этой крышей. Решение принято, план составлен и надо привести его в исполнение. Совесть не упрекает меня, но пока все приготовления еще не окончены, попробую скоротать эти долгие зимние вечера, записывая для себя все происшедшее, — удовольствие довольно горькое, но похоже на полезное занятие и больше отвечает моему настроению, чем более веселые развлечения.
В сентябре тихий Грасдейл вновь оживили своим присутствием те же дамы и джентльмены (так называемые!), что и в позапрошлом году, а также несколько новых приглашенных, в том числе миссис Харгрейв и ее младшая дочь. Джентльмены и леди Лоуборо были приглашены по воле и желанию хозяина дома, остальные дамы, я полагаю, приличия ради. И еще для того, чтобы вынудить меня строго соблюдать все правила вежливости и гостеприимства. Но дамы погостили у нас лишь три недели. Джентльмены же за двумя исключениями задержались более чем на два месяца, потому что их радушный хозяин никак не желал распрощаться с ними и остаться наедине со своим блистательным умом, незапятнанной совестью, не говоря уж о любимой и любящей жене.
В день приезда леди Лоуборо я вошла следом за ней в ее комнату и без обиняков предупредила, что если она даст мне причины полагать, что не прервала преступную связь с мистером Хантингдоном, моим долгом будет сообщить об этом ее мужу или хотя бы пробудить в нем подозрения, как бы тяжело мне это ни было и к каким бы страшным последствиям ни привело. В первую минуту она растерялась от неожиданности, пораженная спокойной решимостью,