В одном из них на Выборгской стороне мы застаем особенно веселую «вечерину» 15 января 1723 года. Множество гостей, откармливаемых хозяином, услаждались пением и игрой на гуслях и скрипице Рубана, Чайки и Лещинского – императрицыных певчих. Поздно ночью гости разбрелись, но певчие, опоенные до положения риз, заночевали.
На другой день за утренним чаем музыканты стали вновь тешить хозяина игрой да пением. Вилькин, под влиянием ли музыкальной мелодии или со вчерашнего похмелья, пустился в задушевную болтовню.
– Болят у меня ноги, – жаловался Чайка, – есть на них раны; хотя я, как пошел ныне на стужу, обвертел ноги тряпичками.
– Недолго ж, недолго тебе жить, – говорил хозяин, стоя за стулом и глядя на певчего, – признаю я, что проживешь ты всего только один год, много – три, понеже лицо у тебя пухлое, к тому ж на ногах есть раны. А буде три года проживешь, то станешь долго жить.
Музыканты перестали играть.
– Врешь ты, – заметил один из них, – врешь. Почему ты знаешь, сколько кому прожить?
– Ведаю я с того, – отвечал Вилькин, – как был болен на почтовом дворе иноземец, купецкий человек Дистервал. К оному больному сошлись я да лекарь Роткин. Я лекаря спрашивал: будет ли жив тот иноземец? И лекарь молвил: а Бог де знает! А на те слова молвил я: смотри ж, как у больного живот поднимается, знатно у него уже сердце повредилось, а потому более трех часов жить не будет. Итак, болящий по трех часов умер… А сколько лет императорскому величеству? – внезапно спросил Вилькин.
– Пятьдесят четыре.
– Много, много ему лет, – молвил швед, – а вишь, непрестанно он в трудах пребывает. Надобно ему ныне покой иметь… А ежели и впредь, – продолжал Вилькин, – в таких уже трудах станет обращаться и паки такою же болезнью занеможет, как четыре года тому назад в Санкт-Петербурге был болен, то более трех лет не будет его жизни.
Заслышав «непотребные слова», испуганные музыканты поспешно встали и послали за извозчиком. Видя их страх и суетливость, Вилькин начал с Чайкою «от книг разговоры иметь».
– Врешь ты все, дурак! – изругали хозяина испуганные музыканты.
Вилькин же спешил уверить их, что его предсказание не от дурости.
– Который человек родился на Рождество Христово, – уверял швед, – или на Пасху в полуночи, и тот как вырастет, может видеть дьявола и станет признавать, сколько кому лет жить. Сам я, например, проживу лет с десять…
И пошел говорить от Библии.
– Я Библии не читывал, – отделывался Чайка.
– Полно тебе с ним и говорить-то, – останавливал Чайку его товарищ Рубан.
Рубан решительно струсил. Казалось, Тайная канцелярия выросла перед его умственным взором со всеми своими принадлежностями, а прежде всего, с любезным генералом заплечных мастеров Андреем Ивановичем Ушаковым. Двенадцать бутылок рейнского, выданные Вилькиным в подарок певчим, нимало не залили страха и смущения Рубана.
Два дня спустя он уже стоит перед Мошковым, своим непосредственным начальником, и заявляет за собою грозное слово и дело. Не корысть, а чувство сохранения собственной спины от розыска вызвало извет певчего. То же чувство заставляет Мошкова того же часа, как явился перед ним изветчик, препроводить его в Тайную без всяких расспросов.
И только Тайная начинает действовать обычным в то время порядком. Отряд солдат и изветчиком (или языком) командирован арестовать Немчина-болтуна под крепкий караул.
– …И во всех тех непотребных словах Вилькина про его императорское величество шлюсь я, – заканчивал показанье язык, – шлюсь на своих товарищей, что и они все то слышали. В правом же своем показании на Питера подписуюсь под лишением живота без пощады, ежели я какой ради страсти да ложно доношу.
Петр I после Полтавской победы возвращает пленным шведским генералам шпаги
Пленные шведы в Москве
Животом своим, то есть жизнью, Рубан однако не рисковал, так как товарищи почти от слова до слова повторили его показания. Зато была маленькая рознь с ними в ответе ведуна-шведа.
– Сказывал я все то певчим, – объяснял Вилькин, – в такую силу, что могу я отчасти признавать болящих. Лет тому с двадцать в Риге учился я такой науке признавать через человеческие признаки, сколько кому жить и много ль будет у кого детей, и о прочем к гадательству. А говорил я, по тем человеческим признакам, что государю более жизни его не будет, как лет десять.
Таким образом, швед-ведун в надежде, если не вполне избыть, то, по крайней мере, значительно облегчить свое наказание, накинул жизни императору Петру Алексеевичу лишку семь лет. Следователи не могли удовольствоваться ни этой прибавкою, ни ссылкой подсудимого на какие-то «человеческие признаки». Они решительно требовали, чтобы тот объяснил: на каком знании пророчит он столь мало жизни государю?
– С того знания, – отвечал ведун, – что когда его величество года тому с четыре был болен, и о то время все доктора и лекари от него не отлучались и между собой имели коллегиум, на котором и учинили приговор: которые ныне его величеству лекарства от болезни пользу учинили, а впредь буде государю прилучится паки такая болезнь, то уже те лекарства его пользовать не будут для его великих трудов и беспокойств, и оттого может через десять лет жизнь его скончать. Об этом консилиуме сказывали мне лекаря государыни Раткин да Лейн. А чтоб только три года жить его императорскому величеству, таких слов я, Питер, не говаривал.
Очная ставка только и могла разрешить столь важное противоречие: сколько лет предсказатель давал на прожитие его императорскому величеству, десять или только три года?
– Молвил я или нет, – колеблется на очной ставке швед-ведун, – что государю только три года жить, конечно, не говаривал.
Преступность его в глазах инквизиторов растет. Целая комиссия по указу его императорского величества и по приказу канцелярии Тайных дел отправляется на Выборгскую сторону, перерывает все добро шведа, запечатывает шкафы, ящики, амбары, даже погреба и кладовые с сельдями и красными напитками. Все это отдается под караул, стаскивают в одну кучу весь бумажный хлам, разбирают его, силятся найти в нем что-нибудь злокозненное и преступное «в государственном важном деле». Наконец, так как бо́льшая часть переписки хозяина велась на немецком языке, то Тайная канцелярия выписывает для ее разборки особого переводчика из Синода.
Как мы не стараемся стать на ту почву, на которой стояли деятели петровских застенков, как ни стараемся воссоздать в своем воображении те обстоятельства, среди которых они действовали, решительно не можем разрешить вопроса: с каких побуждений, для каких целей инквизиторы вдавались в самые мелочные, зачастую совершенно ребяческие расследования. Расследования эти касались такого дела, которое людям мало-мальски толковым, – а Петр Андреевич Толстой и Андрей Иванович Ушаков были далеко не глупы, – с первого же раза должны были представиться в настоящем своем ничтожестве. А между тем эти от природы умные