— Она голодна, — ответил Гренгуар, обрадовавшись случаю завязать разговор.
Эсмеральда накрошила хлеба, и козочка грациозно начала его есть с ее ладони.
Гренгуар, не дав молодой девушке времени опять впасть в задумчивость, отважился задать ей щекотливый вопрос:
— Итак, вы не желаете, чтобы я стал вашим мужем? Она пристально поглядела на него и ответила:
— Нет.
— А любовником? — спросил Гренгуар. Она сделала гримаску и сказала:
— Нет.
— А другом? — настаивал Гренгуар.
Она опять пристально поглядела на него и, помедлив, ответила:
— Может быть.
Это «может быть», столь любезное сердцу философа, ободрило Гренгуара.
— А знаете ли вы, что такое дружба? — спросил он.
— Да, — ответила цыганка. — Это значит быть братом и сестрой; это две души, которые соприкасаются, не сливаясь; это два перста одной руки.
— А любовь? — спросил Гренгуар.
— О, любовь! — промолвила она, и голос ее дрогнул, и глаза заблистали. — Любовь — это когда двое едины. Когда мужчина и женщина превращаются в ангела. Это — небо!
При этих словах лицо уличной плясуньи просияло чудесной красотой, которая необычайно потрясла Гренгуара и, казалось ему, была в совершенном соответствии с почти восточной экзальтированностью ее слов. Ее розовые невинные уста слегка улыбались, непорочное и ясное чело, как зеркало от дыхания, иногда затуманивалось какой-то мыслью, а из-под опущенных длинных черных ресниц струился неизъяснимый свет, придававший ее чертам ту идеальную нежность, которую впоследствии уловил Рафаэль[97] в мистическом слиянии девственности, материнства и божественности.
— Каким же надо быть, чтобы вам понравиться? — продолжал Гренгуар.
— Надо быть мужчиной.
— А я, — спросил он, — разве я не мужчина?
— Мужчиной, у которого на голове шлем, в руках шпага, а на сапогах золотые шпоры.
— Так! — заметил Гренгуар. — Значит, без золотых шпор нет и мужчины. Вы любите кого-нибудь?
— Любовью?
— Да, любовью.
На минуту она задумалась, затем сказала с каким-то особым выражением:
— Я скоро это узнаю.
— Отчего же не сегодня вечером? Почему не меня?
Она серьезно взглянула на него.
— Я полюблю только того мужчину, который сумеет защитить меня.
Гренгуар покраснел и принял эти слова к сведению. Молодая девушка, очевидно, намекала на ту слабую помощь, которую он оказал ей два часа тому назад, когда она попала в такое опасное положение. Ему вспомнился теперь этот случай, полузабытый им среди других его ночных передряг. Он хлопнул себя по лбу.
— Мне следовало бы с этого и начать! Простите мою ужасную рассеянность, мадемуазель. Скажите, каким образом вам удалось вырваться из когтей Квазимодо?
Этот вопрос заставил цыганку вздрогнуть.
— О! Ужасный горбун! — закрывая лицо руками, воскликнула она и задрожала, словно ее охватило холодом.
— Действительно ужасный! Но как же вам удалось ускользнуть от него? — настойчиво повторил свой вопрос Гренгуар.
Эсмеральда улыбнулась, вздохнула и промолчала.
— А вы знаете, почему он вас преследовал? — спросил Гренгуар, пытаясь обходным путем вернуться к интересовавшей его теме.
— Не знаю, — ответила молодая девушка, а потом быстро прибавила: — Вы ведь тоже меня преследовали, а зачем?
— Клянусь честью, я и сам не знаю.
Оба замолчали. Гренгуар кромсал своим ножом стол, молодая девушка улыбалась и пристально глядела на стену, словно что-то видела за ней. Вдруг она едва слышно запела:
Quando las pintadas aves Mudas estan, у la tierra…[98]Оборвав песню, она принялась ласкать Джали.
— Какое хорошенькое животное, — сказал Гренгуар.
— Это моя сестричка, — ответила цыганка.
— Почему вас зовут Эсмеральдой[99]? — спросил поэт.
— Не знаю.
— А все же?
Она вынула из-за пазухи маленькую овальную ладанку, висевшую у нее на шее на цепочке из зерен лаврового дерева и источавшую сильный запах камфары. Ладанка была обтянута зеленым шелком, а посредине была нашита зеленая бусинка, похожая на изумруд.
— Может быть, из-за этого, — сказала она. Гренгуар хотел взять ладанку в руки. Эсмеральда отшатнулась.
— Не прикасайтесь к ней! Это амулет. Либо вы повредите ему, либо он вам.
Любопытство поэта разгоралось все сильнее.
— Кто же вам его дал?
Она приложила пальчик к губам и спрятала амулет на груди. Гренгуар попытался задать ей еще несколько вопросов, но она отвечала неохотно.
— Что означает слово «Эсмеральда»?
— Не знаю, — сказала она.
— На каком это языке?
— Должно быть, на цыганском.
— Я так и думал, — сказал Гренгуар. — Вы родились не во Франции?
— Я ничего об этом не знаю.
— А кто ваши родители?
В ответ она запела на мотив старинной песни:
Отец мой орел, Мать моя орлица. Плыву я без ладьи. Плыву я без челна. Отец мой орел, Мать моя орлица.— Так, — сказал Гренгуар, — сколько же вам было лет, когда вы приехали во Францию?
— Я была совсем малюткой.
— А в Париж?
— В прошлом году. Когда мы входили в Папские ворота, то над нашими головами пролетела камышовая славка; это было в конце августа; я сказала себе: «Зима нынче будет суровая».
— Да, так оно и было, — сказал Гренгуар, восхищаясь тем, что разговор наконец завязался, — мне все время приходилось дыханием отогревать пальцы. Вы, значит, обладаете даром пророчества?
Она снова вернулась к лаконической форме ответа:
— Нет.
— А тот человек, которого вы называете цыганским герцогом, — глава вашего племени?
— Да.
— А ведь это он сочетал нас браком, — робко заметил поэт.
Она сделала свою обычную гримаску.
— Я даже не знаю, как тебя зовут.
— Извольте! Пьер Гренгуар.
— Я знаю более красивое имя.
— Злая! — сказал поэт. — Но пусть так, я не буду сердиться. Послушайте, может быть, вы полюбите меня, узнав поближе. Вы с таким доверием рассказали мне свою историю, что я должен отплатить вам тем же. Итак, вам уже известно, что мое имя Пьер Гренгуар. Я сын сельского нотариуса из Гонеса. Двадцать лет тому назад, во время осады Парижа, отца моего повесили бургундцы, а мать мою зарезали пикардийцы. Таким образом, шести лет я остался сиротой, и подошвой моим ботинкам служили лишь мостовые Парижа. Не знаю сам, как мне удалось прожить с шести до шестнадцати лет. То торговка фруктами давала мне сливу, то булочник бросал корочку хлеба; по вечерам я старался, чтобы меня подобрал на улице ночной дозор: меня отводили в тюрьму, и там я находил для себя охапку соломы. Однако все это не мешало мне расти и худеть, как видите. Зимою я грелся на солнышке у подъезда особняка де Сане, недоумевая, почему костры Иванова дня зажигают летом. В шестнадцать лет я решил выбрать себе профессию. Одно за другим я испробовал все. Я пошел в солдаты, но оказался недостаточно храбрым. Затем я сделался монахом, но оказался недостаточно набожным, и, кроме того, я не умел пить. Тогда