В последний раз удостоверившись, что Гуинплен тут, волк вскочил на пристань, представлявшую собою длинный помост из просмоленных досок, укрепленный на толстых бревнах, под которыми текла река. Через несколько мгновений Гомо и Гуинплен дошли до конца пристани.
Судно, стоявшее здесь на причале, представляло собой пузатую голландскую шхуну с двумя палубами без бортов, одной — в носовой части, другой — в кормовой, и с устроенным между ними по японскому образцу открытым трюмом, куда спускались по прямому трапу и который предназначался для грузов. Таким образом, на шхуне было две палубы — бак на носу, ют на корме, как в старину на наших речных сторожевых судах. Пространство между палубами заполнялось грузом. Приблизительно такую форму имеют бумажные детские кораблики. Под палубами находились каюты, сообщавшиеся с центральным отделением дверцами и освещенные иллюминаторами, пробитыми в обшивке. При погрузке оставляли проход между тюками. На шхуне было две мачты, по одной на каждой палубе. Передняя мачта называлась Павлом, а кормовая — Петром, так что судно, подобно католической церкви, возглавлялось двумя апостолами. Над центральным грузовым отделением были переброшены с одной палубы на другую деревянные мостки. В дурную погоду глухие стенки мостков откидывались с обеих сторон при помощи особого механизма, образуя крышу над межпалубным отделением, так что в бурю трюм оказывался плотно закрытым. На этих громоздких шхунах рулем служило толстое бревно, так как сила руля должна соответствовать тяжести судна. Для управления этими грузными морскими судами достаточно было трех человек: хозяина с двумя матросами, не считая мальчика-юнги. Носовая и кормовая палубы были, как мы уже сказали, без бортов. На черном пузатом корпусе этой шхуны можно было даже в темноте разобрать надпись белыми буквами: «Вограат. Роттердам».
В ту эпоху ряд событий, разыгравшихся на море, и, в частности, совсем недавняя катастрофа, постигшая у мыса Карнеро 21 апреля 1705 года восемь кораблей барона Пуанти и заставившая весь французский флот отойти к Гибралтару, совершенно расчистила Ла-Манш и освободила от военных судов весь путь между Лондоном и Роттердамом, так что торговые суда могли плавать безо всякого конвоя.
Шхуна «Вограат», к которой подошел Гуинплен, была подтянута к пристани левым краем кормовой палубы и находилась почти на одном уровне с помостом. Надо было спуститься на одну ступеньку. Одним прыжком Гомо и Гуинплен очутились на корме. Палуба была пуста, и на всем судне не замечалось никакого движения; судя по тому, что шхуна готовилась отчалить и погрузка была закончена, на что указывал переполненный тюками и ящиками трюм, пассажиры на борту были, но они, по всей вероятности, спали в каютах между палубами, так как переезд должен был произойти ночью. В подобных случаях путешественники показываются на палубе лишь утром. Что касается экипажа, то в ожидании скорого отплытия он, очевидно, ужинал в помещении, которое тогда носило название матросской каюты. Этим объяснялось совершенное безлюдье на обеих палубах.
По пристани волк почти бежал; но очутившись на судне, он пошел медленно, словно крадучись. Он вилял хвостом, но уже не радостно, а беспокойно и уныло, как пес, чующий недоброе. По-прежнему идя впереди Гуинплена, он перешел по мостику с кормовой палубы на носовую.
Вступив на мостки, Гуинплен увидел перед собой свет. Это был фонарь, стоявший у подножия передней мачты; при свете фонаря вырисовывались очертания какого-то большого ящика на четырех колесах.
Гуинплен узнал старый возок Урсуса.
Эта убогая деревянная лачуга, одновременно и возок и хижина, в которой протекло его детство, была прикреплена к подножию мачты толстыми канатами, продетыми сквозь колеса. Давно выйдя из употребления, она совершенно обветшала; ничто не действует так разрушительно на людей и вещи, как праздность; лачуга печально покосилась набок. От бездействия ее точно разбил паралич, не говоря уже о том, что она была больна неисцелимым недугом — старостью. Ее бесформенный, источенный червями остов производил впечатление совершенной развалины. Все, из чего она была сооружена, разрушалось: железные части заржавели, кожа потрескалась, дерево сгнило. Стекло переднего окошечка, сквозь которое проходил свет фонаря, было разбито. Колеса покривились. Стенки, потолок и оси обветшали и словно изнемогали от усталости. Все в целом носило на себе отпечаток чего-то бесконечно жалкого и молящего о пощаде. Торчавшие вверх оглобли походили на руки, воздетые к небу. Вся повозка расползалась по швам. Внизу висела цепь Гомо.
Казалось бы вполне законным и совершенно естественным, вновь обретя все, в чем заключается наша жизнь, наше счастье, наша любовь, броситься ко всему этому очертя голову. Да, но не в тех случаях, когда мы пережили глубокое потрясение. Человек, вышедший совершенно подавленным, обезумевшим из целого ряда катастроф, похожих на предательство, становится недоверчивым даже в радости, боится приобщить к своей злополучной судьбе тех, кого он любит, чувствует себя носителем зловещей заразы и даже к самому счастью подходит с опаской. Перед ним вновь раскрывается рай, но, прежде чем вступить в него, он боязливо всматривается.
Гуинплен, еле держась на ногах от волнения, глядел на родное жилище.
Волк тихо улегся рядом со своей цепью.
Глава 99
Баркильфедро метил в ястреба, а попал в голубкуПодножка возка была спущена, дверь приотворена; внутри никого не было, скудный свет, пробивавшийся сквозь переднее окошечко, смутно обрисовывал внутренность балагана, тонувшую в печальном полумраке. На обветшалых досках, служивших одновременно наружными стенами и внутренней обшивкой, еще можно было (разобрать надписи, сделанные Урсусом и прославлявшие величие лордов. Близ двери Гуинплен увидел свой кожаный нагрудник и рабочий костюм, висевшие на гвозде, как одежда покойника в морге.
На Гуинплене не было ни кафтана, ни камзола.
Возок загораживал собою какой-то предмет, лежавший на палубе у подножия мачты и освещенный фонарем. Это был край тюфяка, видневшийся из-за повозки. На тюфяке, очевидно, кто-то лежал. По палубе двигалась какая-то тень.
Слышался чей-то голос. Гуинплен, притаившись за возком, стал прислушиваться.
Говорил Урсус.
Этот голос, казавшийся столь грубым, но скрывавший такую нежность, так часто бранивший Гуинплена с самого детства и так хорошо его воспитавший, теперь утратил свою звучность и живость. Он стал глухим, вялым и беспрестанно прерывался вздохами. Лишь отдаленно напоминал он прежний ясный и твердый голос Урсуса. Он принадлежал человеку, похоронившему свое счастье. Голос тоже может стать тенью.
Урсус, казалось, говорил сам с собою. У него, как известное была привычка к монологам. Из-за этого многие считали его помешанным.
Гуинплен затаил дыхание, чтобы не проронить ни слова из того, что говорил Урсус, и вот что он услыхал:
— Суда такого типа очень опасны. У них нет бортов. Ничего не стоит скатиться в море. Если разыграется непогода, Дею придется перенести в трюм, а это будет ужасно.