А какая страшная была здесь ночь! Ночь, когда дым превращался в пламя, когда каждая труба полыхала огнем, а проемы дверей, зияющие весь день чернотой, озарялись багровым светом, и в их пышущей жаром пасти метались призраки, сиплыми голосами перекликавшиеся друг с другом. Ночь, когда темнота удесятеряла грохот машин, когда люди около них казались еще страшнее, еще одержимее; когда толпы безработных маршировали по дорогам или при свете факелов теснились вокруг своих главарей, а те вели суровый рассказ о всех несправедливостях, причиненных трудовому народу, и исторгали из уст своих слушателей яростные крики и угрозы; когда доведенные до отчаяния люди, вооружившись палашами и горящими головешками и не внимая слезам и мольбам женщин, старавшихся удержать их, шли на месть и разрушение, неся гибель прежде всего самим себе. Ночь, когда по дорогам тянулись телеги с убогими гробами (ибо повальные болезни пожинали здесь обильную жатву); когда их провожал плач сирот и вопли вдов, обезумевших от горя; ночь, когда одни просили на хлеб, другие на вино, чтобы утолить в нем заботы, и кто в слезах, кто еле волоча ноги, кто с налитыми кровью глазами разбредались по домам. Ночь, отличная от той ночи, которую посылают на землю небеса, не приносила с собой ни покоя, ни тишины, ни благословенных сновидений, — кому ведомо, какими ужасами была она полна для несчастной бездомной девочки!
И все-таки Нелл легла отдохнуть под открытым небом и, уже не тревожась за себя, стала молиться о несчастном старике. Она чувствовала такое изнеможение, такую слабость и вместе с тем, покорившись судьбе, такое спокойствие, что не могла больше думать о своих невзгодах и просила бога только об одном — чтобы нашелся друг, который позаботился бы о ее деде. Ей хотелось припомнить пройденный ими путь и определить, в какой стороне горит огонь, согревший их минувшей ночью. Она не спросила, как зовут того доброго человека, и, поминая теперь его в своих молитвах, хотела обратить к нему благодарный взор хотя бы издали.
За весь этот день они съели только небольшой хлебец ценой в пенни, но странное безразличие, охватившее Нелл, заставило ее забыть даже о голоде. Она тихонько опустилась на землю и с легкой улыбкой на губах задремала; Это было скорее полузабытье, чем сон, но почему же тогда вся ночь прошла для нее в приятных сновидениях о маленьком школьнике?
Наступило утро. Слабость у девочки усилилась и даже зрение и слух притупились, но она не жаловалась и, вероятно, не вымолвила бы ни единого слова жалобы, даже если б у нее не было спутника, ради которого следовало молчать. Она уже не надеялась выбраться с дедом из этих гиблых мест и, сознавая, что тяжело больна и, может быть, умирает, не испытывала ни тревоги, ни страха.
Вид пищи стал теперь вызывать в ней отвращение. Она убедилась в этом, когда, купив хлеба на последние деньги, не смогла проглотить ни куска. Старик ел с жадностью, и это радовало ее.
Их путь лежал все такими же местами, он не стал ни разнообразнее, ни лучше. Такой же тяжелый, удушливый воздух, такая же нищета и убожество повсюду.
Все виделось теперь девочке словно сквозь туман, шум меньше резал ей слух, дорога сделалась неровной, трудной, и она то и дело спотыкалась и приходила в себя лишь в тот миг, когда удерживалась последним усилием воли, чтобы не упасть. Бедняжка! У нее подкашивались ноги, — дорога тут была ни при чем.
Утром старик стал горько жаловаться на голод. Девочка подошла к одной из придорожных лачуг и постучалась в дверь.
— Что вам нужно? — спросил худой, изможденный человек, вышедший на ее стук.
— Милостыни… кусок хлеба.
— А вот это видите? — сиплым голосом крикнул он, показывая на кучу тряпья на полу. — Это мертвый ребенок. Три месяца тому назад нас, пятьсот человек, выгнали с работы. Это мой последний ребенок, а он третий по счету. И вы думаете, что я могу подавать милостыню, могу уделить другим кусок хлеба?
Девочка отпрянула от него, и дверь тут же захлопнулась. Тогда она постучала в соседнюю лачугу; там дверь была незаперта и легко подалась под ее рукой.
В этой лачуге, по-видимому, жили две семьи, так как две женщины, каждая с ребятами, ютились по разным половинам комнаты. Посреди нее, держа за руку мальчика, стоял важный джентльмен в черном; судя по всему, он только что вошел сюда.
— Вот, любезнейшая, — говорил джентльмен. — Привел вам вашего глухонемого сына. Будьте благодарны мне за это. Он обвиняется в воровстве. Всякому другому мальчишке пришлось бы худо за такие дела, но вашего я пожалел и решил вернуть его в семью, потому что он глухонемой и ничего не смыслит. Советую вам на будущее следить за ним получше.
— А моего сына вы мне вернете? — сказала вдруг вторая женщина, выбегая из своего угла и останавливаясь перед джентльменом. — Что ж вы не вернете мне моего сына, ведь он сделал то же самое, а вы отправили его на каторгу.
— Разве и ваш сын глухонемой? — строго спросил джентльмен.
— А разве нет, сэр?
— Вы знаете, что это неправда.
— Нет, правда! — крикнула женщина. — Он с самой колыбели был глух, нем и слеп ко всему доброму, светлому. Вы говорите, ее сын ничего не смыслит! А мой что смыслил? Кто учил его добру? И где этому учат?
— Тише, тише! — прервал ее джентльмен. — Ваш сын владеет всеми своими чувствами.
— Правильно! Но ведь такого легче сбить с пути. Этого мальчика вам жалко, потому что он ничего не смыслит, так спасите и моего, ведь его тоже никто не учил различать, что хорошо, что плохо. Вы, джентльмены, так же не вправе наказывать ее сына, которого господь лишил слуха и языка, как моего, — ведь он по вашей же
