Так грустно и весело вспомнилось Елене детство, когда в пролётке вместе с весёлыми Дарьей и Иваном, которые запевали «Эх, мать-перемать, глазок милой не видать…», проезжала она туманным утром по Московскому тракту, всматриваясь в теряющийся за лесом уютный и родной Погожий, в затаившуюся ангарскую речную долину, в синь пологих, лысоватых сопок на другом берегу. И сладко, и тревожно было в её сердце. «К любимому…» — подрагивала робкая мысль. Нетвёрдо правила лошадьми.
Семёна прельстило в предложении Ивана не то, что Елена будет коптить рыбу с Дарьей, а потому запросто отпустил он жену, что должен был через день на целую неделю или даже больше отбыть в Бодайбо, на Ленские прииски, с четырьмя подводами свинины и говядины: установилась холодная погода, которая позволяла это сделать пораньше, чем в прошлом году. Тем более спешил, что цены на мясо держались пока дельные. Когда, с ноября, потянутся на севера караваны из подвод, то цены упадут, да и предложение может превысить спрос, и придётся, кто знает, отдавать товар за бесценок. Однажды, лет семь назад, с Михаилом Григорьевичем такая оказия приключилась — ни с чем вернулся с приисков, даже две лошади пали в пути. Потому и радовался он нынешней холодной осени, потому и поторапливал зятя со сборами, ожидая немалые прибытки. Оставлять жену один на один со своими стариками Семёну не хотелось: видел, волнуясь и переживая, — не сошлись близко мать его и Елена. Однако как помочь обеим — не знал.
В дороге Иван и Дарья ещё выпили — медовухи из горлышка фаянсового хайтинского кувшина. И дружно запели двумя сплетающимися в бархатистое кружево голосами:
— Я, млада девица, загуляла, Белую берёзу заломала…Елена не пела и не пила, как её весёлые, жизнерадостные попутчики. Всю дорогу молчала, думала. Секундами сердце девушки обмирало, когда вспоминался Виссарион или Семён; казалось ей, что начинает задыхаться. Развязала шаль, скинула её на плечи, расстегнула на груди пуговицы собольей дошки.
Из-за пихтовых желтовато-седых зарослей сопки увидели в обед Байкал. Замолчали. Задумчиво, серьёзно смотрели на озеро, словно бы впервые встретили его на своём жизненном пути или же давно не видели, наскучавшись.
— Здравствуй, Байкалушка, здравствуй, родной, — еле слышно сказал Иван взволнованным, не своим грудным голосом, как-то сразу протрезвев, посерьёзнев. — Скока друг дружку не видали? День — а всё как сто лет. — На его румяном загорелом лице высветилась ласковая улыбка. Он провёл ладонью по стриженной, но лопатисто широкой бороде, одёрнул овчинный полушубок, снял с кудлатой головы кожаную фуражку — неспешно, солидно перекрестился. Поклонился, чуть привстав, Байкалу. Спросил у озера: — Лежишь? Лежи-и-и.
Дарья следом перекрестилась и принаклонилась.
В лица, как только выехали из-за скалистого подножия сопки, дохнуло теплым влажным — казалось, что парным, как от молока, — свежайшим воздухом. Байкал отдавал накопленное, припасливо сбережённое за весну и лето тепло. Пахло рыбой, смолой и мшаниками. У синеватого горизонта плыли в небе заснеженные хребты, и представлялось Елене: чуть подует ветер — горы действительно улетучатся, взнесутся в неведомые выси, столь легковесными и призрачными они представлялись издали. Округа стояла замершей, напряжённой. Однако высокие волны бились о каменистый берег, разлетались пенными брызгами: это с далёкого-далёкого севера пришла, накатилась штормовая волна. И Елене подумалось, что какая-то сила словно бы возвестила людей — тишина мира обманчива, недолговечна. Елене секундами представлялось, что её поднимает, поднимает и несёт куда-то в нагущенную даль. На колдобинах, когда встряхивало пролётку, девушка испуганно вздрагивала, резко натягивала сползшие к колёсам и упряжи вожжи — лошади встряхивались, но не переходили на рысь, чувствуя настроение и возницы, и хозяев. В пролётке все молчали, будто бы чего-то ожидая необычного, невероятного.
Но произошло лишь только то, что Байкал внезапно утих, как бы прилёг, приласкавшись к прибрежным валунам и песку с галькой. И казалось — тоже стал чего-то ждать, высматривать или к чему-то готовиться.
Растянутое почти на вёрсту деревянное, с дымящимися трубами Зимовейное жило обычным трудовым ладом. От берега, столкнутые с брёвен наката, отчаливали лодки, боты и карбасы; или, напротив, причаливали с уставшими, раскрасневшимися, обветренными рыбаками. Две лошади скучно ходили по кругу — затягивали на берег большой невод с верёвкой не меньше как в версту длиной. На изломистой косе берега сушились развешанные на тынах и шахах — кольях — видавшие виды, чиненные-перечиненные неводы, бредни, рядом валялись корчаги, морды-верши, моребойные, сгнившие лодки с покосившимися, надломленными шеглами, изорванные, истлевшие паруса. От лабазов и дворов к берегу и обратно качко, неспешно ходили бородатые мужики в грубых чекменях, в овчинных душегрейках, в потёртых кожанах. Шустро бегали в разношенных котах, в потрёпанных холщёвых штанах пацаны, помогавшие со всем усердием старшим. Все они, и мужики, и их дети, переносили в корзинах и коробах рыбу, снасти и другой немудрящий рыбацкий скарб. От кабака шли, качаясь и распевая, загулявшие рыбаки. Они дружно и радостно закричали Охотниковым:
— Здорово, Григорич! Здорово, Дарья! Кто тама у вас на облучке? Михайлова дочка, чё ли?
Иван, показывая в улыбке крепкие зубы, приподнял фуражку:
— Здорово, здорово, православные, коли не шутите.
Дарья крикнула:
— Щас вам бабы ваши зададут перцу, гуляки!
— Не пужай пугливого! Наши бабы учёные: мы — к воротам, а они нам шкалик: «Получи-де, благодетель, кормилец». Чё, не знашь нашенских баб?
— Знамо, знамо, каким шкаликом вас, морячков, встречают жёнки! На Троицу, Никитка, тебя встрели как? С неделю али дольше у тебя под глазьми сияли пятаки с полтинниками! Али ты занял их иде в другом месте? А тебя, Федотка, Клавка как гоняла по задворью? Чай, стёр до пяток сапоги. Ась, не так