Пошли своим путем и друзья, невольно расправив плечи по-молодому. Успеется еще в землю-то лечь, туда не опоздаешь, как и на тот свет.
Верно. От повестей о поздней любви не пусты русские были и ромейские преданья, а в Священном писании таких примеров не счесть. Бывалому больше нужно, чем молодому. И то сказать, лечь в домовину успеешь, земля в твой час возьмет тебя без укора, что ей! А на том свете божий ангел не спросит, сколько времени ты, душа, жила в русском теле и сколько любила, а спросит, много ль добра совершила и какого наделала зла… Так, что ли, друг? Так, видно.
Гляди: до Донца на запад, на север легла безмерная ровность. За нею черта, будто проведенная по пергаменту свинцовым стилосом. То всхолмления над не видимыми от реки балками. А дальше – степная ширь, и туманится она, и течет, и струится к земному окоему, но не виден окоем, и мглистая степь свободно восходит к небу, будто бы ты начнешь там подниматься на небесные своды не по лестницам, на ступенях которых тяжко трудились святые, а по глади, манящей полетом.
Здесь, в донецкой излучине, такое всегда виделось князю Мстиславу, и всегда обманное это виденье напоминало о дороге на небесную твердь, которой, по вере дедов, восходили русские души, и всегда тешился он мыслью – не страшно ему, нет смерти. Он, христианин, уважая веру предков, не знал за собой бесчестья ни в старом, ни в новом законе.
За ивняком, который венчает донецкий бережок, ходят табуны коней, подаренных печенегами посланным князя Мстислава. Дар обойдется дороже, чем купля: отдариваются щедро, чтоб не потерять лица, но таков обычай в Степи. Князевы посланные отобрали пятнадцать сотен коней. От Донца дружина пойдет о двуконь, ветра быстрее. Пока же быть стоянке на три дня, чтоб дружинники разобрали коней и смирили крутой нрав новых своих скакунов.
В княжеском шатре приподняты края, чтоб ветерок, ускользнув от ярого солнца, нес полынный дух, горечь которого сладка тем, кто хоть день прожил в степи. Да будет вечна вольная степь!
Ковер на полу шатра выткан красной и черной шерстью. В узоре заботливая рука мусульманина-ковровщика скрыла под острыми углами рисунка души растений: бог изрек Магомету запрещенье верным изображать что-либо живое, но таить его в рисунке не запретил. На ковре расставлено тмутороканское угощение. Мстислав чествует хана Тугена. Тугеново колено пасет свои стада на западных от Донца угодьях. Хан подарил князю живое золото, князь отдарился простым.
Хан благостен, многословен. Цветисты степные речи. Кочевник умеет свои слова сплетать такими венками, что глуп будет ищущий в них некую общую правду. Надобно просто понять простое же: искусный плетельщик сам верит плетению, в котором сегодня одно, а завтра другое.
– Ты гость наш, гость, князь, иди, живи, бери все, что хочешь, – приглашал Туген. – Я твой друг, клянусь небом, я хочу любить тебя. Истину говорю – хочу. Любовь женщины зависит от силы подчинившего ее, любовь мужчины – от уважения к другу.
И хан говорит, говорит… Поломал печенежью спину князь Ярослав. Теперь торки, старые соперники печенегов по заволжским кочевьям, собираются к волжским переправам – мало им старого места! Тесно в степи, тесно, степная вольность подобна весне – быстро минует она, и вновь ищи нового, вновь уходи. А! Мир велик!
Сломав печать на глиняной фляге, покрытой гладкой поливой, Мстислав налил серебряную братину, сам отпил и передал хану:
– За дружбу!
Хан сказал:
– Чтоб была между нами любовь, пока не поссоримся, ибо вечного нет! Чтоб любовь между нами не потерялась от случая. А нарушится – так из-за дела, и не стыдно нам будет обоим вспоминать слова этого дня!
Так будет, и что же сказать, и чем же поклясться, чтобы стало иначе между Степью и Русью? Чем? И зачем? Не изменится нрав кочевника, и русский не может иначе, как ответить ударом на удар. Так будем жить сегодня, не думая о завтрашнем дне. Сильный с сильным могут друг друга понять.
Выпили. Еще налил русский, и вновь пили оба. Довольно!
– Теперь мы сыты, и нам хорошо, – сказал Туген. – Послушай внимательно мой рассказ, русский друг.
И начал:
– Однажды кочевники спросили случайного гостя!
«Ты видел горы?»
«Видел».
«Какие они?»
Рассказывая, он истратил все слова, что знал. И его спросили опять:
«Какие же горы?»
Его вновь терпеливо слушали, кивая головами: да, да. Когда у него ссохлось горло и язык стал твердым, они спросили:
«Что же это такое, эти горы, о которых ты говоришь?»
В степи и до края, и за краем неба не нашлось бы ничего выше верблюда. Посмотрев на юрту, гость сказал:
«Поставьте одну юрту на другую. И еще, и еще. Десять раз по десять юрт, и еще десять по десять, и еще десять раз десять по десять».
«Зачем это делать? – спросили кочевники. – Ветер унесет юрты, и у нас нет столько юрт. И здравомыслящий человек не ставит юрту на юрту, он разбивает их рядом. Мы просили тебя рассказать о горах, ты говоришь о юртах».
Гость возразил:
«Я рассказывал, я не могу рассказывать лучше».
Кочевники, стыдясь за него, опустили глаза.
Его положили спать на почетное место, самое дальнее от входа, и дали женщину, как полагается по обычаю. Утром его накормили, наполнили едой седельные сумы. Его провожали двое – старый и молодой. В середине дня они остановились у источника сладкой воды.
«Здесь мы тебя оставим, – сказал старший, – это граница нашего племени. Ступай дальше без страха. Ты один. Мы в степи ничего не чтим, нам ничто не свято, кроме гостеприимства. Посылай коня туда», – старший указал дорогу.
Степь лежала ровная, как утреннее озеро, и нежная, как щека девушки, ибо это было в начале весны.
Старший, приказав младшему ждать, проводил гостя за границу на два полета