Тускнел, будто уставая, огненный дракон – временный правитель Су-Чжоу. Утомив горло, монголы затихли и ленивее, а все же в охоту, принялись кормить отдохнувшие животы.
Ночь медлила, звезды стояли на месте. Хлопотливые суны возились с блюдами, с котлами, кувшинами, мисками. Наводя порядок, они расчистили место перед Тенгизом, расстелили ковер. Бывший правитель Чан Фэй вывел на ковер трех женщин, снял с них темные покрывала и, склонившись перед великим ханом, отступил, оставив женщин, как бабочек, покинувших пыльный кокон.
Этих пленниц Тенгиз взял в Туен-Хуанге и, ни разу не вспомнив, таскал за собой. Чан Фэй опознал храмовых танцовщиц. Случайная несвоевременная прихоть – они покинули свое жилище в Тысяче Пещер для какой-то покупки – отдала их в руки монголов.
Чан Фэй разыскал в мешках с добычей подходящие драгоценности, сам убирал танцовщиц и подбодрил несчастных, запуганных женщин шариками из смеси макового сока с соком индийской конопли. Бывший правитель изредка пользовался этим сильным средством. Напрасно Чан Фэй рассчитывал если не на благодарность, то хотя бы на удивление великого хана. Тенгиз принял бы как должное покорность самого Сына Неба и в эту разгульную ночь, и завтра, на поле сраженья.
Обитательницы Неба апсары награждают своей благосклонностью владык и героев. В земных храмах о нежных небожительницах напоминает высокое искусство танцовщиц. Тенгиз вспомнил: таких женщин он видел нарисованными на стенах пещер Туен-Хуанга по соседству с каменным спящим Буддой. Полет, хоть без крыльев.
Такие же. Тонкие босые ступни. Темные шаровары из легкой ткани, стянутые на поясе шнурком. Браслеты над локтями, тяжелое ожерелье, причудливый убор на волосах. Так же опустив глаза, будто стыдясь наготы груди, танцовщицы держали тонкие флейты. Такие же, но – живые!
Скользя тонкими пальцами по дырочкам флейт, они свистели нежно и согласно. Песня без слов, слабая, как тонко звенящий писк камышового листика на ветру, была, как и дикий будто бы вой монгола, голосом Великой Азии. Звук флейты слаб. Но былинка, стонущая под ураганом, отдается вся целиком. Разве этого мало! Разве не это Величие!
Флейты пели. На холмах ветер играл с метелками полыни, всадники лились через холмы, как воды переполненных озер, пригнувшись в седлах, как барсы. Тенгиз стал и ветром, и степью, и всадником, неотличимым от всех, и ханом, который, собрав всех кочевников, вел их съесть всех оседлых: на востоке – до Океана и на западе – до той же границы.
Флейты пели. Опираясь сжатыми кулаками на голые колени скрещенных ног, Тенгиз следил за чудесным явлением, и все, немые как рыбы, тянулись, но давая волю только глазам.
Медленный танец возникал в легких, будто тайных изгибах тела, в осторожных движеньях ног. И что-то длилось вместе со звуками флейт, внутри звуков, около них, совершенно единое, неразлучное, как запах и дыханье.
Внезапно одна из трех, высоко подняв правую ногу, коснулась узкой ступней бедра левой и, приподнявшись на носке, застыла. Замерли обе другие танцовщицы. Флейты умолкли. Перед Тенгизом был рисунок на стене пещеры. В нем был смысл… Это чары, не нужно искать: познание погубит прекрасное.
Танцовщицы ожили – опять они играли на флейтах, опять исполняли священный танец. Не для хана. Не из страха. Для себя – они любили танец и флейту.
Они исполняли обряд. Из тех, что созданы индами, чтобы общаться с богами.
Рожденный вдохновеньем, священный танец созрел и отлился в законченность изреченного Слова. Он стал высоким искусством. Произносимый движениями, он сделался Глаголом среди других Глаголов ритуала. Он утвердился, как равный, среди молитв, возгласов, огней, порядка процессий, звона, пения, курений, священных растений и животных и даже изображений богов.
Захватив чувства монголов, храмовый танец дал невеждам опору для непонятной им, но властной мечты. Такой же темной, как сами монголы…
Ханский сун Фынь Мань, начальник боевых машин в звании советника, как равный устроился в ханском шатре среди монгольских начальников. А! Когда дверь великого хана будет открываться избранным, и тогда Фынь Мань переступит высокий порог, если смерть пощадит его среди случайностей осад и сражений.
Не глядя на танцовщиц, Фынь Мань, который оставался в монгольской одежде, подкрался к бывшему правителю Су-Чжоу. Молча подталкивая перед собой отца, сын выбрался из шатра. Старший пятился, младший наступал. Они прошли через цепь стражи. Всадники спали в седлах. Расставив ноги, спали и лошади. Здесь не степь, здесь не было стада, за которым лошадь несет сны хозяина-пастуха.
В сотне шагов от шатра Фынь Мань приступил к мести:
– Здравствуй, великий ученый, монгольский повар и поставщик женщин. Каким способом новоявленный Сюэ Лян спасет Поднебесную, вознеся свое имя в список героев?
Чан Фэй не ответил. Фынь Мань, уверя себя, что отец притворяется, издевался:
– Ты! Законодатель древних законов! Где твоя верность государству? Хао Цзай выбрал смерть. А ты надеваешь на монгола цвета Сына Неба? Ты хитер. Ты собираешься остаться правителем пепла?
Чан Фэй молчал. День был длинен без меры, а ночь бесконечна. Его тошнило, в левом боку толкалась колющая боль, внутренности грызли крысы. Согнувшись, Чан Фэй тщетно пытался облегчить себя рвотой. Фынь Мань концом ножа приподнял подбородок Чан Фэя.
– Гляди мне в лицо! – Неужто отец не узнал его? Неужто все сказанное было напрасным?
Борясь, Чан Фэй внушал себе: «Я нашел щит Сюэ Ляна, нашел, держу крепко, монгол не отнимет, не отнимет, не отнимет… Что, для чего, для чего?» – сбиваясь, Чан Фэй терял нить.
Между отцом и сыном просунулась лошадиная морда. Проснувшийся сторож хана осадил коня: это не драка, запрещенная в войске. Свой хочет расправиться с суном, пусть режет.
Фынь Мань оттащил отца ближе к пожарищу, на свет. Стащив с головы монгольскую шапку, он лез на Чан Фэя, называл себя, грозил, но не добился ни слова.
Как волк барана, он приволок Чан Фэя в шатер. Тут он чертил на своей ладони цзыры, с их помощью рассказывая о своих похождениях, цзырами же поносил отца, виновника бедствий. Советники Чан Фэя лезли, как мухи на падаль, пытаясь что-то понять, и Фынь Мань отбивался локтями.
Что-то