В Коломене Владимиру явилось нечто до сих от него скрытое и поистине страшное. Степь не только убивала, угоняла в плен, грабила. Степь давила, Степь выгоняла русских на север. Как зверь, загнанный борзыми собаками, бросается в логово, тем спасая себе жизнь, так русский уступал место другим, заслоняясь лесами. Не все же бежали! Уходили слабые, робкие? Были и такие, но отступали и сильные, храбрые. Они не могли примириться со случайностью существования. Хотели строить надолго, хотели обладать возделанным полем, домом, думали о будущем детей. Сколько беспечных, сколько ленивых прикрывались смелыми словами, а на самом деле у них не хватало храбрости оторваться от насиженных мест!
Впоследствии Владимир Мономах рассказывал, что в Коломене-то и обещался он перед своей совестью бороться со Степью. Так ему вспомнилось, так он верил, хотя подобное вряд ли является внезапным озарением. Что с того! Мы невольно переставляем внутренние события, произвольно связывая их с внешними вехами. Бывшее остается, и рука, производящая поиск, ошибается бескорыстно.
Дорога от Коломеня на север, к Залесску и Ростову Великому, легла западной межой края, обитаемого мещерой, или мещорой, оседлыми, мирными людьми. Там не покочуешь. Мещеряк живет по гривкам, сея хлеб и кормясь из лесу. Числом их мало, все леса и болота. От одного мещерского поселка в другой на лошади проедешь весь день, пробираясь между болот. Пешком – три версты, по кладям, переброшенным через мшистые хляби.
Ехали будто бы стороной, однако ж такого дикого леса Владимир не видывал. Еловая роща. Ели стоят – вверх посмотришь – шапка с головы сама падает. Хвоя на аршин лежит и под ногой пружинит, как тетива. Под каждой елью круговое углубленье, сидит ель, как в лунке, потому что сама под себя хвою не роняет, не доходит хвоя через сучья. Пусто внизу, солнце не дотянется, ничего не растет, кое-где гриб увидишь или кустик костяники. Тихо. Ветер поверху шуршит, а вниз тоже не может пробраться, и шуршанье его по вершинам вниз падает не в голос, а шепотом. Не видно и живого, кроме белок. Урожай, видно, был на шишки, и белке праздник на всю осень и зиму. И еще – рябчики срываются: «фррр, пррр», и – тишина. Эта птица в полете немая.
Кончатся ели, тропа ведет краем болота и взводит на гривку, в сосны-красавицы. Здесь веселее, воздух вольный, и сосны гудят, и крупные черные птицы сидят высоко – едва достанешь стрелой. Не попадешь – стрелу жалко, ищи – не найдешь. Попадешь – тоже мало счастья. Растопырив крылья, добыча застрянет в сучьях. Доставай-ка! Лесные тетерева-глухари. Курочка пестровата и помельче, а петухи бывают на полпуда. Им и летать нелегко. Сорвется с ветки и, будто больной, падает вниз, ветки трещат, пока не наберет воздуху под крылья. Здесь их ловят волосяными силками на приваду, а еще насыпают красные ягоды в берестяные кузовочки, внутри смазанные клеем. Сунет голову птица, прилипнет кузовок, тут руками берут.
– Живут в этой дебри и русские отдельными заимками, мещеряков не обижают, и те их любят, – рассказывал проводник.
– Не скучно ли? – спросил боярин Порей. – Я бы лета одного не прожил, не то что зимою. Волком взвоешь с тоски.
– Волки воют, – согласился проводник, – волков везде много. Заимщики на зверя не жалуются. Не силой сажают их в лес, сами садятся. Своими руками что сделает человек – и любо ему, дороже купленных хором. К нам, в Коломень, приезжают продать и купить. Веселится на народе: лучше князя любого живу, ни надо мной, ни подо мной никого нет, вся забота – моя. Другого послушай: нужно изнутри жить, из своей души все добывать, там, мол, все есть, умей лишь окошки открывать.
– Богачи болотные, – усмехнулся Порей.
– Да не из бедных, сразу видать, – подхватил проводник, чувствуя, что верх остается за ним.
Так ли, иначе ли, но в заколоменских лесах в глухую пору года, в стылом воздухе, под серым небом, от которого, кроме белых мух, ждать нечего, – оно и снежило лениво, да настойчиво – поход был тосклив. Пусть и легок, не то что гнать по Оке, соревнуясь друг с другом в силе, в выносливости.
Всадник, вполне овладевший искусством, в седле совершенно свободен. Дремлется на шагу – спи, не упадешь, тело проснется само, когда передний всадник пустит лошадь рысью или вскачь и твоя лошадь потянется за ним. Успеешь проснуться, если лошадь споткнется. Не дремлется – думай, что хочешь, лети мыслью за сто верст, за тысячу. А коль нет мысли, коль мозжит душа пустой скукой? Тут позавидуешь глухарю-заимщику, помянутому быстрым в слове коломенцем.
Книжная наука блестит, как золоченые маковки на киевских храмах. Любо-дорого выйти по родительскому кивку со словом к иноземцам, которых князь-отец угощает за своим столом, и в речах к месту вставить здесь изречение из святого писания, там обмолвиться – «так говорил Аристотель», оспорить написанное базилевсом Цимисхием о войнах Святослава, указав, что в записях своих базилевс о том-то и том-то пишет со слов, но дела сам не исследовал, а арабы склонны к чудесному и, начиная делом, сами себя изобличают подробностями, которым место в сказках.
Люди – книги, читать их – княжья наука. Кто-то из греков так сказал или из римлян? Нет, это свой. Кто же? Владимир искал в памяти имя киевского писателя, не нашел, но уже спорил с ним. Почему же только княжья наука, разве не каждому нужно, разве не каждому хочется знать, кто твой товарищ, твой слуга, твой старшой и твой князь, наконец?
«Дни короткие, ночи длинны», – жаловались проводники, будто бы от них зависел порядок, установленный творцом. Сберегая светлое время – от зари до зари, – не делали привалов, давая отдых лошадям и себе спешиваньем и проводкой в поводу. Ночевали в затишном месте, не обременяя себя долгим устройством. Нарубил еловых лап – вот и постель. После полудня второго дня вброд перешли реку Клязьму. И, поднявшись на высокий берег, обрели перемену. Лес, потеряв плотность строя, рассыпался рощами, появились дубы, шелестевшие железными от заморозков листьями, ежились от холода дикие яблоньки, голые, узнаешь по коре и по веткам. Сосны стали кряжистей, пошли не болота – озерки