Все строения и ограду, подобную старинному тыну из разнодлинных заостренных бревен, князю Ярославу Владимиричу в последний десяток его жизни поставили двое умельцев – Косьма и Дамьян. Из черниговских оба. Прослышав, что князь Ярослав собрался сменить свои обветшавшие берестовские клети, ставленные при Владимире Святославиче, червиговцы с ним подрядились.
– Надоело нам, князь великий, строить все из сосны да из ели, нас эти сосны да ели изъели. Оно дерево смолевое, сочное, доброе, родное, однако ж и от своего родного двора проехаться следует. Сам ты знаешь, что после хиосского вина, греческой диковины, или после дорогого лесбосского нет лучше черной браги, заведенной на кислой закваске. Так мы порешили побаловаться о дубом.
– А ну? А как? Покажите! – приказал Ярослав.
Показали черченье. Это вот спереди, это вот сбоку, а это со спины, а здесь второй бок, здесь третий, четвертый да пятый с шестым. Да еще здесь, глядь-ка!
– Сколько ж у вас боков? – подивился Ярослав.
– Много, – отвечают.
– Не пойму я, не вижу, как выйдет…
– Мы и сами еще до конца-то не видим, – признались умельцы. – Как что ему нужно, еще дуб себя покажет. По нему и сделаем.
Сговорились. Для себя Косьма с Дамьяном назначили малую плату: с дубом мы еще не работали. Полюбится – доплатишь по любви.
Ярослав был в долгих путях, увидел двор уже законченным и сказал:
– Красиво вышло. – Посмотрел, походил и поправился: – Нет, слово не то, что-то другое просится, чтоб назвать.
Митрополит из греков, которого Ярослав взял на смотрины, иное сказал:
– Величественно. Однако же гладкости и стройности нет. Не христианское. Дико-языческое строение.
Ярослав перевел умельцам слова митрополита и засмеялся:
– Он человек святой, да глаз у него чужой. А ведь подсказал мне – русское у вас получилось. – И наградил умельцев за удачу.
Будучи любителем голубиной охоты, Изяслав Ярославич, живя летним временем в Берестове, сам любливал погонять стаю. Умельцы и для голубей сумели посадить теремок с удобным для гона выходом на крышу, с хитрыми перильцами, чтоб увлекшийся забравшей немыслимую высь стаей охотник себе косточки не поломал. Сколь голубей ни люби, крылья у тебя не вырастут.
Отсюда хорошо виден Днепр, текучий хребет русского тела. Да и гостей принимать хорошо. Хотя бы и на голубятне, места много. Голуби не любят чужих. Вернее сказать, хозяин ревнив, и если терпит наемного голубятника, то лишь по невозможности самому и кормить, и убирать, и гнезда строить птице.
– Княжеское бремя! – жаловался Изяслав Ярославич гостю своему, Бермяте, ближнему боярину князя Всеслава Полоцкого, и восклицал с горьчайшей обидой: – Не так живи, как хочется, а как господь велит. Да если б господь! А то – один того хочет, другой туда тянет, третий свое советует. Перенести бы мне эти терема на остров, я б рыбку ловил, голуби б летали. Знать бы такое слово, сразу сказал бы…
– Но ведь своим поступаться ты не захочешь, – заметил Бермята.
– Нельзя. Княжество не рубаха, которую писание велит отдать ближнему. Новгород взяли у меня. Я, не желая братоубийства, терплю. Глеб на словах держит город для меня. Поистине же слушается Святослава и доходы дает мне частью, частью – отцу. Лишили меня отеческого достояния!
– Ты же сам согласился на такое и не требовал, чтоб Святославов сын ушел из Новгорода, – возразил Бермята.
– Согласился! Ты, книжник! Как у Гомера сказано, помнишь? Добровольно поневоле? Сижу я между родной кровью, будто между двумя огнями. Там, за Днепром, Святослав, там за Припятью, Всеслав твой. Земля же ко мне холодна. Им бы жить, добро копить да плодиться. От этого холода стал я чуток к огню. Потому и жжет меня.
– Князь Всеслав тебе не враг, – внушал Бермята.
Полоцкий посол был видом истинный кривич. Невысок, но кряжист, борода рыжеватая, глаза ясные, серые с искоркой, голос искренний, и владел он голосом, как певец. Да и вправду, петь умел хорошо и церковные песни, и свои русские.
– Вникни, князь, – просил Бермята. – Не мне говорить, не тебе слушать, будто бы Всеслав тебя любит. Любовь дело сердечное, а слово затаскали, не поймешь, что оно значит. Муж клянется любовью к жене, жена – к мужу, юноша – девушке, девушка – юноше, в ту минуту им смерть милее разлуки, а дунуло время своим ветерком и унесло любовь, как пушинку. Мой князь жил, живет и. жить будет своею Землей, и чужая ему не нужна. Такое он всем доказал. Не старался он, чтоб его сажали на твое место. Ты это знаешь, не отрекайся! – еще настойчивей, еще вкрадчивей запел Бермята, и хоть Изяслав и махнул рукой, но не прервал. – И ты знаешь: сидя в Киеве на твоем столе, Всеслав не пытался утвердиться. Знаешь! Полоцкую дружину к себе не вызывал, киевлян не приманивал, не прикармливал…
– Киевляне! – подскочил Изяслав. – А кто их прикормит! Норов змеиный! Извиваются, а куда поползут и где укусят – никому не понять. Нынче покой, завтра на вече взревут, и будет тебе горше, чем во рву львином.
– Не рви сердце, – утешал Бермята. – Каковы люди, таковы они есть. Богом созданы, не переделаешь.
– А Антоний-святоша? – вспомнил Изяслав. – Монахов-то гладил твой Всеслав!
– Антоний – дело особое, – возразил Бермята. – Он ни за кого не стоит. У него правда общая.
– Вот и общая! Связались святой с колдуном! Довольно на сегодня. Устал я от вас всех. Буду делать,