Как правило, так же мало затрагивают людей у нас всякие государственные перевороты и современные войны. Мне вспоминается по этому поводу один случай из моей юности. В соседней, но все же очень отдаленной от нас провинции вспыхнуло восстание. Причин я уже не помню, да и не в них дело. Народ там беспокойный, и что ни день, то появляются поводы для восстания. И вот однажды какой-то нищий, проходивший через ту провинцию, принес в дом моего отца листовку мятежников. Был как раз праздник, комнаты были полны народа, на почетном месте сидел священник и изучал листовку. Вдруг все начали хохотать, листовку в толчее разорвали, нищего, которому, правда, уже всего надарили, вытолкали взашей из комнаты, все собравшиеся выбежали на улицу. Почему? Дело в том, что диалект соседней провинции существенно отличается от нашего, это сказывается и в известных формах письменности, которые нам кажутся старинными. Едва священник успел прочесть две страницы листовки, как вопрос был решен. Старые дела, давно слыхали, давно переболели. И хотя от нищего — как мне представляется, когда я вспоминаю этот случай, — явно веяло жестокостью теперешней жизни, люди, смеясь, покачали головами и больше ничего не желали слушать. Так у нас всегда готовы заглушить голоса современности.
Если бы из таких явлений мы сделали вывод, что, в сущности, у нас никакого императора нет, мы были бы не столь далеки от истины. И я повторяю все вновь и вновь: может быть, нет более верного императору народа, чем наши южане, но верность эта ему не на пользу. Правда, на маленькой колонне у входа в деревню стоит священный дракон и с незапамятных времен почтительно посылает свое огненное дыхание точно в сторону Пекина, но сам Пекин людям в деревне более чужд, чем потусторонняя жизнь. Неужели существует такая деревня, где дома построены вплотную друг к другу, покрывая поля, и она тянется дальше, чем хватает взгляд с нашего холма, а среди этих домов днем и ночью стоят люди сплошными шеренгами? Нам труднее представить себе такой город, чем поверить, будто Пекин и его император составляют нечто единое вроде облака, которое с течением времени спокойно меняется в солнечных лучах.
Следствием подобных мыслей является до известной степени свободная, никому не подвластная жизнь. Она отнюдь не безнравственная — такой чистоты нравов, как в моем родном краю, я, пожалуй, нигде не видел, сколько ни ездил по свету. Все же это такая жизнь, которая не подчинена никакому современному закону, а следует только предписаниям и предостережениям, дошедшим до нас из глубокой древности.
Я не решусь делать обобщения и не буду утверждать, что так же обстоит дело во всех десяти тысячах деревень нашей провинции, а тем более во всех пятистах провинциях Китая. И все-таки я могу утверждать на основании множества прочитанных мною трудов, а также моих собственных наблюдений — особенно при строительстве стены, когда человеческий материал давал чуткому исследователю возможность как бы читать в душах всех провинций, — на основании всего этого я могу почти с уверенностью утверждать, что образ императора всегда и повсюду выступал передо мной, наделенный теми же основными чертами, как и в моих родных местах. Этому пониманию я вовсе не хочу придавать характер какой-то добродетели, напротив. И тут повинно главным образом правительство древнейшего государства в мире, которое до сих пор не оказалось способным или среди других дел не удосужилось придать понятию императорской власти такую ясность, чтобы она действовала непосредственно и непрестанно до самых дальних границ страны. С другой стороны, в этом сказывается и недостаточная сила воображения или веры у народа, которому никак не удается извлечь на свет затерявшийся в Пекине образ императора и во всей его живости и современности прижать к своей верноподданнической груди, которая только и жаждет хоть раз ощутить это прикосновение и в нем раствориться.
Итак, добродетелью подобное понимание не назовешь. Тем больше бросается в глаза, что именно эта слабость и служит одним из важнейших средств объединения нашего народа; и если позволить себе еще более смелый вывод, это именно та почва, на которой мы живем. И здесь обосновать упрек этому обстоятельству — значит не только посягнуть на нашу совесть, но — что гораздо важнее — на фундамент всего государства. Поэтому я в исследовании данного вопроса пока дальше не пойду.
Сосед
Мое дело полностью лежит на моих плечах. Две барышни с пишущими машинками и конторскими книгами в проходной комнате, мой кабинет с письменным столом, кассой, столом для совещаний, мягким креслом и телефоном — вот и весь мой рабочий инструментарий. Так просто перечислить, так просто всем этим управлять. Я очень молод, и дела сами бегут мне навстречу. Я не жалуюсь, нет, не жалуюсь.
С нового года один молодой человек снял пустовавшую маленькую соседнюю квартиру, которую я по неразумию снять не решился. Там, как и у меня, — комната с прихожей, но, кроме того, еще кухня. Комната с прихожей могла бы мне пригодиться — обе мои секретарши часто бывают слишком загружены работой, — но для чего мне еще кухня? Вот это мелочное сомнение и было причиной того, что я дал увести у себя из-под носа эту квартиру. И теперь в ней сидит этот молодой человек. Его зовут Харрас. Чем он занимается, я не знаю. На дверях табличка: «Харрас, контора». Я собрал информацию и выяснил, что его дело сродни моему. Предоставлять кредит ему неопасно, поскольку это молодой, честолюбивый человек, по всей вероятности, с будущим, но и предлагать ему кредит не стоит, поскольку в настоящее время он, по всей видимости, не обладает состоянием. Собственно, обычные сведения, которые дают, когда на самом деле ничего не знают.
Иногда я встречаю Харраса на лестнице, он всегда чрезвычайно торопится, буквально проскакивает мимо меня. Толком я его еще ни разу не рассмотрел, ключ от конторы у него уже наготове. В мгновение ока он открывает дверь. И вползает в нее быстро, как хвост крысы, и я снова стою перед вывеской «Харрас, контора», которую я читаю гораздо чаще, чем она того заслуживает.
Эти жалкие тонкие стены, что предают честно работающего человека, но покрывают нечестного. Мой