Что ж, время шло своим чередом, и Пьер любил Люси, а Люси – Пьера, пока наконец два молодых моряка, братья Люси, не вошли однажды в гостиную миссис Тартан, воротясь домой, после трехлетнего отсутствия, из своего первого плавания по Средиземному морю. Они уставились на Пьера, увидев, что тот сидит на софе совсем близко от Люси.
– Пожалуйста, присаживайтесь, джентльмены, – сказал Пьер. – Места много.
– Мои дорогие братья! – крикнула Люси и бросилась обнимать их.
– Мои дорогие братья и сестра! – воскликнул Пьер и обнял всех троих.
– Прошу вас убрать руки, сэр, – сказал старший из братьев, который служил корабельным гардемарином[31] последние две недели.
Младший брат немного отодвинулся и, похлопав рукой по ножу на поясе, сказав:
– Сэр, мы прибыли из Средиземноморья. Сэр, позвольте мне сказать, что это решительно неуместно! Кто вы такой, сэр?
– Я не могу объяснить – язык отнялся от радости, – объявил Пьер, весело обнимая всех снова.
– Это переходит все границы! – воскликнул старший брат, выпрастывая наружу свой воротничок, смятый объятием, и яростно его поправляя.
– Назовите себя! – бесстрашно выкрикнул младший брат.
– Тише, глупенькие, – вступила Люси, – это наш давний товарищ по детским играм, Пьер Глендиннинг.
– Пьер? Как? Пьер? – воскликнули молодые люди. – Обними-ка нас всех снова! Ты вытянулся в сажень!.. Кто бы тебя узнал? Но тогда… Люси? Люси?.. Какую роль ты играешь в этом… э-э родственном объятии?
– О, Люси ничего такого не имела в виду, – отмахнулся Пьер, – давайте-ка обнимемся еще.
Так они обнялись вновь, и в тот вечер стало официально известно, что Пьер женится на Люси.
Вслед за тем молодые моряки взяли на себя труд призадуматься как следует, хотя они вовсе не собирались заявлять это вслух, но их возмущение двусмысленным и непохвальным поведением сестры и молодого человека значительно улеглось, едва им дали понять, что влюбленные только что обручились.
IIIВ ту старую, добрую, ясную эпоху, когда дед Пьера жил на свете, американский джентльмен, обладающий крепким здоровьем и состоянием, вел несколько иной образ жизни, чем хлипкие джентльмены наших дней. Дед Пьера росту имел шесть футов четыре дюйма; и когда в его старом родовом особняке вспыхнул пожар, то он одним ударом ноги вышиб дубовую дверь, открыв доступ к ведрам своим черным рабам; а Пьер, частенько примеряя его военный камзол, который хранился в Седельных Лугах как семейная реликвия, видел, что карманы свисают ниже его колен и в застегнутом поясе еще достанет места свободно войти доброму бочонку виски. Как-то раз в одной ночной стычке на пустоши, еще до Войны за независимость, старый джентльмен убил двух жестоких индейцев – схватил их и бил головами друг о друга. И все это сделано джентльменом, у коего было самое мягкое сердце и самые голубые глаза на всем белом свете, который, воздавая должное патриархальным обычаям тех дней, со всею кротостью и почтением относился к домашним ларам, будучи сам седовласым; он был самый нежный супруг и самый нежный отец, самый добрый хозяин для своих рабов, он отличался редкой невозмутимостью, любил после обеда выкурить трубочку, с видом полнейшей безмятежности; он легко прощал другим их оплошности, будучи добрым христианином и благотворителем, – словом, то был безгрешный, бодрый, прямодушный, голубоглазый, святой старец, в кроткой и величавой душе коего мирно уживались лев и ягненок – по образу и подобию его Бога.
Пьер никогда не мог спокойно любоваться его прекрасным военным портретом без того, чтоб не начала его мучить печальная неутолимая жажда застать деда в живых и посмотреть на него воочию. Величественный образ кротости, что смотрел на него с того портрета, производил на чувствительного и благородного душою молодого наблюдателя впечатление, поистине неизгладимое. Ибо в его глазах тот портрет обладал божественной силою ангельских проповедей; ни дать ни взять чудотворное Евангелие, вставленное в рамку и повешенное на стену, откуда оно возвещало всем, как с Горы[32], что сей муж с портрета благороден, боговиден, преисполнен всех мыслимых совершенств, являет собою подлинный образец силы и красоты.
Так сей великий старый Пьер Глендиннинг славился великой любовью к лошадям, но не в новомодном духе, ибо никогда не был жокеем, и из всего мужского рода больше водил дружбу со своим крупным, гордым, серым жеребцом удивительно спокойного нрава, который неизменно ходил у него под седлом; он позаботился о том, чтоб ясли для его лошадей были тщательно ошкурены, словно старые разделочные доски, и сработаны из крепких кленовых бревен, а ключ от амбара с зерном висел у него в библиотеке, и никто, кроме него, не задавал корму его коням; когда же он отлучался из дому, то на плечи Мойяра, неподкупного и самого исполнительного старого негра, возлагалась сия почетная обязанность. Он говаривал, что только тот любит своих лошадей, кто задает им корму своими руками. Каждое Рождество он задавал им полную меру зерна. «Я праздную Рождество вместе с моими лошадьми», – прибавлял великий старый Пьер. Сей великий старый Пьер вставал на заре, умывался и совершал короткую прогулку на свежем воздухе, а после, воротясь в свой кабинет и будучи наконец полностью одетым, торжественно навещал конюшни, чтобы пожелать своим достопочтенным друзьям прекрасного и радостного утра. Горе Кранцу, Киту, Даву или любому другому негру-конюху, если великий старый Пьер видел хоть одну лошадь, не укрытую попоной, или хоть одну сорную травинку среди сена в яслях. Он никогда не наказывал Кранца, Кита, Дава или любого другого раба поркой – вещь неслыханная для той поры и того патриархального края, – вместо этого он не приветствовал их ласковым словом, что было большим несчастьем для них, ибо Кранц, Кит, Дав и все прочие рабы любили великого старого Пьера, как пастухи любили старого Авраама.
Чей это чинный, холеный скакун с серой гривой? Кто тот старый халдей[33], что скачет на нем по окрестностям? Это великий старый Пьер, который каждое утро, до своего завтрака, выезжает в поля на своем любимом жеребце – и не садится в седло, если сперва не испросит у того позволения. Но время летело, и к великому старому Пьеру пришла старость: он потерял свою знаменитую стать, располнел; и совесть не позволяла больше садиться в седло любимого скакуна такой могучей и грузной тушей. Вдобавок благородный жеребец тоже состарился, и трогательная задумчивость поселилась в его больших внимательных глазах. Никогда больше сыну человеческому, повторял свою клятву великий старый Пьер, не ездить на моем скакуне, никакая упряжь больше не коснется его! Каждую весну засевалось клевером отдельное поле