Однако тут я могу заблуждаться, ибо по собственному моему разумению до сих пор не могу решить для себя – я говорю о той памяти, что сохранилась у меня от всей моей прежней жизни, – повторяю, я все никак не могу решить, что же это за штука такая, кою называют счастьем, что это за зверь, приметой которому служит то смех, то улыбка, а то молчаливобезмятежное чело. Как знать, может, я и была счастлива, но сама того не ведала, а теперь не могу вспомнить. Нет во мне страстного стремления к счастью, хоть его у меня никогда и не было; душа моя алчет пищи, на него непохожей, ибо, мне кажется, я догадываюсь о том, что это такое на самом-то деле. Я перенесла много невзгод, но никогда не страдала оттого, что нет мне счастья, и не молилась о нем. Я молюсь о покое… о неподвижности… о том, чтобы чувствовать себя неким растением, что проживает жизнь, не доискиваясь ее причин, молюсь о жизни, где не будет места моему самосознанию. Что-то мне подсказывает, что нельзя обрести полный покой, покуда не отречешься от своей личности. Потому я надеюсь, что в один прекрасный день сольюсь воедино с тем вездесущим духом, который вдохнул жизнь в окружающую природу. На этой земле я чувствую себя изгнанницей. Я все блуждаю в потемках… Да, я знаю, что так и просится тебе на язык; знаю, чему ты улыбаешься… Но позволь мне вновь умолкнуть. Не отвечай мне. Когда я продолжу, я не стану больше блуждать в мыслях, но перескажу все вкратце…
Пьер принял решение из уважения к Изабелл не чинить ей ни малейшей помехи, ни косвенного препятствия, предоставив ей и далее развертывать пред ним свое необыкновенное повествование, а сам меж тем сидел без движения и не мешал колдовскому очарованию мало-помалу овладевать его душою, какими бы долгими ни были паузы; что же касается более приземленных соображений, то он был убежден, что только так ему удастся понять наименее туманные и запутанные подробности истории Изабелл; и Пьер сидел в прежней позе, ожидая от нее продолжения, и любовался ее на диво прелестным ушком, которому случалось проглядывать сквозь густую тьму ее локонов, и казалось, то просвечивает сквозь темную толщу воды жемчужная раковина.
Но вот она немного встрепенулась; и после того, как несколько раз вновь прошлась из угла в угол странною походкой, она продолжала свой рассказ более связно, в то время как звуки шагов наверху, казалось, смолкли.
– Я поведала тебе о втором или, вернее, о третьем месте из моих воспоминаний прошлого… и рассказала о них в том порядке, как они запомнились мне самой, то есть я хотела сказать, что говорила о людях, что жили в том доме, как это следует из моих самых первых впечатлений о них, что я еще могу воскресить в памяти. И в том доме я осталась на несколько лет – на пять, на шесть, быть может, на семь лет, – и за то время, что я там провела, я стала смотреть на все другими глазами, ибо расширились мои знания об окружающем мире, хоть они всегда были неясными. Одни жильцы исчезали, другие переходили от улыбок к слезам, какие-то те были безучастны ко всему по целым дням, поведение некоторых становилось диким и возмутительным, и молчаливые мужчины препровождали их на нижние этажи, о которых я ничего не знала, но тягостные звуки неслись из-под пола, то были стоны да бряцание железа, словно оно падало на пол, едва прикрытый соломой. Время от времени мне доводилось видеть гробы, которые в молчании вносили в дом около полудня, и спустя пять минут они появлялись снова, казалось, потяжелевшие, но я не видела тех, кого в них увозили. Однажды я видела огромный гроб, что не проходил в двери, и в конце концов его втащили вовнутрь через нижнее окно те трое мужчин, которые никогда не размыкали губ; и, наблюдая за ними, я видела, как они потом вытолкнули его обратно и увезли с собой. Но число тех незримых постояльцев, кои покидали дом этим путем, постоянно пополнялось за счет других недоступных моему взору особ, которых привозили сюда в закрытых экипажах. Некоторые шли все в лохмотьях и пешком… или, вернее, их тащили, принуждая идти. Как-то раз я слышала ужасные вопли и, бросив беглый взгляд в окно, увидела сильного, но грязного мужчину с перекошенным лицом, по виду крестьянина, связанного веревками, с четырьмя длинными свободными концами, которого держали за них сзади множество невозмутимых мужчин, тащивших этого дикого, грязного человека по направлению к дому. Затем я услышала, как в ответ на этот вой раздались рукоплескания, пронзительные крики, завывания, смехи, благословения, молитвы, клятвы, гимны и все прочие бессмысленные звуки, что неслись со всех комнат моего дома.
Бывало, что в тот дом иногда приходили – хоть и очень ненадолго, менее чем на час, – люди, чья наружность в те поры казалось мне примечательной. Они имели спокойный вид, они не смеялись, они не стонали, они не рыдали, они не делали странных гримас; их взгляды не выражали бесконечную усталость; их одежда не была ни нелепой, ни фантастической, – иными словами, они совсем не походили на всех тех, кого я видела прежде, исключая очень немногих в доме, которые, казалось, всем управляли. Про этих людей приятного вида я думала, что они какие-то странные слабоумные… из тех, кто с виду спокоен, но чей разум блуждает, что они спокойны душою и что блуждает у них только тело и что они какие-то странные слабоумные.
Мало-помалу дом снова изменился у меня на глазах, или то было мое восприятие, что повлияло на первые воспоминания и переменило их? Я жила в маленькой комнатке наверху; в ней почти не было мебели; иногда я желала выйти оттуда, но дверь всегда была