Ах ты, безрассудный мальчишка! Да неужели нет никаких крылатых вестников, чтобы предостеречь тебя от этих опасностей и указать на сей критский Лабиринт, ко входу в который завела тебя твоя жизненная нить? Где же небесные заступники? Куда улетели все добрые ангелы, кои призваны защищать человека?
Нельзя сказать, что пылкий Пьер вовсе не сознавал всех тех грозных последствий, кои ждали его в будущем, решись он сейчас приступить к исполнению своего поистине невероятного замысла; однако эти последствия, изрядно приуменьшенные его пламенным воображением, пока не обретали в его глазах своих настоящих размеров, нет, право же, но таковы были нынче его вывернутые наизнанку помыслы, что даже если последствия эти вдруг предстали бы пред ним в своем подлинном обличье, то он и тогда не отрекся бы от благородного самопожертвования; и поэтому он до некоторой степени предвидел и понял, вне всяких сомнений, какие его ждали последствия. Казалось, он, по крайней мере, превосходно предвидел и понимал, что должен оставить все нынешние надежды на Люси Тартан; что сие причинит ей невыносимую боль, естественным откликом на которую удвоится его собственная; что для остального мира все значение его подвига останется в равной степени необъяснимым и безрассудным, и потому мир обвинит его в позорном предательстве своей невесты, в том, что он презрел самые крепкие из человеческих уз, – тайный ухажер и супруг никому не известной таинственной девушки, отвергнувший с презреньем все мудрейшие советы любящей матери, паршивая овца, навлекающая вечный позор на благородное имя своей семьи, потерявший голову от любви добровольный беглец из богатого поместья да от большого состояния; и, наконец, он не мог не понимать, что отныне вся его жизнь будет, в глазах широкой общественности, покрыта плотною мглой неизбывной мрачности, коя, возможно, не рассеется даже в его смертный час.
Таков ты, о сын человеческий! Бесчисленны муки и страдания, коим ты подвергаешь себя, стоит лишь тебе, пусть даже при совершении доброго поступка, немного отступить от негласных правил поведения, кои преподает тебе наш мир, и, сколь бы он ни был подл и низок, однако заботится о твоем же земном благе.
Порой сие достойно всяческого удивления, когда, проследив за возникновением самых необыкновенных да глубочайших явлений, после обнаруживаешь их явный источник в чем-то простом и совершенно обыденном. Сколь все же удивительна да сложна душа человеческая; и сколь многое в ней развивается сложным путем из самое себя, и столь огромно да разнообразно все то новое, что привносится в нее извне, и всегда такую необычайную сложность представляет проведение границы меж одним и другим, что и мудрейший человек бывает опрометчив, когда берется четко определить явное и исходное начало своих окончательных мыслей и поступков. Так далеко, насколько мы, слепые кроты, можем заглянуть вперед, жизнь человеческая видится нам деяниями, кои мы творим по неким таинственным намекам, ибо нам всегда тем или иным способом дают знать, что надобно, мол, сделать то или это. Ибо сие не подлежит ни малейшему сомнению, что ни один смертный муж из тех, кто когда-либо пытался разобраться в себе самом, не станет утверждать, что даже самая малая его мысль или действие берут свое начало исключительно в его собственной индивидуальности. Это вступление перестанет казаться вам совершенно излишним, когда вы узнаете, что предтечей нынешнего странного замысла нашего героя стало, возможно, тайное зерно двусмысленности, кое несло в себе задуманное Пьером необыкновенное средство исполнить затеянное им небывалое дело, а именно формальное превращение сестры в жену, и сие зерно было посеяно, когда произошло первое преображение и его мать обратилась в сестру, ибо с тех самых пор он приучил свой голос и манеры к некоей формальности в одной из теснейших родственных связей в домашнем кругу; а стоит только человеческой морали стать достаточно пористой, как все события, что будут скапливаться на ее поверхности, начнут мало-помалу просачиваться внутрь – вот откуда пошла Пьерова привычка к некоей словесной игре в общении со своими домашними, коя, так сказать, засела в его голове, только пока еще она была невинной и радостной. И если, пусть даже с некоторыми изменениями, все и впрямь обстояло именно так, то, значит, для Пьера те времена веселой словесной игры были столь же познавательны, сколь часы учения; и вот, играючи, он постиг язык горя.
IIЕсли первым намерением Пьера было всегда поддерживать Изабелл в качестве ее брата, то следующим его решением, принятым сразу же вслед за тем, решением, кое делало Пьера непоколебимо отважным и питало его волю ко праведному и неукоснительному исполнению самой святой из клятв, было его пламенное и, вне всяких сомнений, совсем излишнее намерение оставить в неприкосновенности доброе имя своего отца да не открывать имени отца Изабелл ни одному живому существу на всем белом свете. Навеки исчезнувший из мира живых и давно опочивший – и беззащитный с тех пор до скончания времен, – его мертвый отец, казалось, взывал к чувству сыновнего долга и милосердия Пьера, взывал в более трогательных выражениях, чем те, что когда-то слетали с его живых уст. Но что, если всему виною не греховность Пьера, а греховность его отца, и ныне добрая слава отца зависела от милосердия сына, а его имя могло остаться незапятнанным, только если сын добровольно пожертвует всем своим счастьем на этой земле; если это и впрямь было так, что тогда? Тогда сие только задевало еще более высокую струну в груди сына да наполняло его безграничным великодушием. Благородный Пьер никогда не поддавался жестокому заблуждению, что даже на этом свете грех неизменно становится самым удобным козлом отпущения, коего самодовольная добродетель вытягивает на жесточайшей дыбе, а меж тем эта же самодовольная добродетель поддерживает в себе малодушие, любуясь смертною бледностью агонизирующего греха. Ибо совершенная добродетель не станет громко требовать нашей похвалы, равно как и кающийся великий грех – взывать к нашей ангельской доброте и глубочайшему участию. А посему, чем выше добродетель, тем больше мы должны ее одобрять, и, чем тяжелее грех, тем более мы должны о нем сожалеть. Грех ведь тоже в своем роде обладает неким божественным ореолом, и не меньшим, чем святость. И великий грех требует к себе больше великодушия, чем маленькая добродетель. Иль тот, кто и впрямь может зваться человеком, не испытывает разве более живых и великодушных эмоций к
