Напрасно потчевал ее раздосадованный Шико. Она и не пила ничего. Даже кофе не захотела.
Шико спросил:
— Уж рюмочку-то вы выпьете?
— Ну, разумеется. Не откажусь.
Он крикнул на весь трактир:
— Розали, принеси-ка виноградной, да покрепче, самой что ни есть крепкой.
И служанка принесла узкую бутылку, украшенную бумажным виноградным листом.
Шико наполнил две рюмки.
— А ну-ка, отведайте, — право, знатная! Старуха стала пить не спеша, маленькими глоточками, чтобы продлить удовольствие. Она осушила рюмку, слизнула языком капли и объявила:
— Да, хороша!
Не успела тетушка Маглуар договорить, как Шико налил ей еще. Отказываться было поздно, и она смаковала вторую рюмку так же долго, как и первую.
Трактирщик уговаривал ее выпить и по третьей, но она воспротивилась. Он настаивал:
— Да ведь это же просто молоко; я выпиваю по десять — двенадцать рюмок, и хоть бы что. Прямо незаметно проходит. Ни в желудке, ни в голове не остается; можно сказать, тает во рту. Ничего нет лучше для здоровья.
Старухе очень хотелось выпить, и она уступила, но полрюмки оставила.
Тут Шико в порыве великодушия воскликнул:
— Вот что! Раз вам вино по вкусу, я и бочонка не пожалею, сами увидите, какой я вам друг!
Старуха не отказалась и ушла под хмельком. На следующий день трактирщик въехал во двор тетушки Маглуар и вытащил из двуколки бочонок, окованный железом. Шико заставил старуху попробовать содержимое — убедиться, что виноградное то же самое; и когда они выпили по три рюмки, он ушел со словами:
— И знайте, опустеет бочонок, привезу еще, так что не стесняйтесь, я не поскуплюсь. Чем скорее выпьете, тем мне приятнее будет.
И влез на свою двуколку.
Возвратился он четыре дня спустя. Старуха около двери нарезала хлеб к обеду. Шико подошел, поздоровался, наклонился к самому лицу тетушки Маглуар, чтобы уловить ее дыхание. От нее пахло спиртным. Он просиял и спросил:
— Не угостите ли меня рюмочкой?
И они раза два-три чокнулись.
Вскоре разнесся слух, что тетушка Маглуар напивается в одиночку. Ее подбирали то на кухне, то на дворе, то на окрестных дорогах и приносили домой мертвецки пьяную.
Шико на ферму больше не ездил, и, когда ему говорили о старухе, он бормотал с огорченным видом:
— Ведь вот несчастье — в ее-то годы завести такую привычку! Известное дело, к старости силы уж не те. Как бы не случилось какой беды!
И действительно, с нею случилась беда. В ту же зиму перед самым рождеством пьяная старуха упала прямо в снег и умерла.
И кум Шико, унаследовавший ее ферму, заявил:
— Вот дуреха! Кабы она не запила, протянула бы еще лет десять.
Он?
Пьеру Декурселю.[208]
Дорогой друг, так ты ничего не понимаешь? Меня это не удивляет. Тебе кажется, я сошел с ума? Возможно, я слегка и помешался, но только не от того, что ты думаешь.
Да, я женюсь. Решено.
А между тем ни взгляды мои, ни убеждения не изменились. Узаконенное сожительство я считаю глупостью. Я уверен, что из десяти мужей восемь рогаты. Да они и заслуживают наказания за то, что имели глупость закабалить себя на всю жизнь, отказались от свободной любви — единственно веселого и хорошего на свете, обкорнали крылья прихотливому желанию, которое беспрестанно влечет нас ко всем женщинам, и так далее и так далее. Более чем когда бы то ни было я чувствую себя неспособным любить одну женщину, потому что всегда буду слишком любить всех остальных. Я хотел бы иметь тысячу рук, тысячу губ и тысячу… темпераментов, чтобы обнимать сразу целые полчища этих очаровательных и ничтожных созданий.
И все же я женюсь.
Прибавлю еще, что я едва знаю свою будущую жену. Видел я ее только четыре или пять раз. Знаю одно — она мне не противна, и этого достаточно для осуществления моих планов. Это маленькая полная блондинка. Послезавтра я почувствую страстное влечение к высокой худощавой брюнетке.
Она не богата. Родители ее — люди среднего круга. У нее нет особенных достоинств или недостатков, она, что называется, девушка на выданье, самая дюжинная, каких много в рядовых буржуазных семьях. Сегодня о ней говорят: «Мадмуазель Лажоль очень мила». Завтра скажут: «Как мила мадам Рэмон». Словом, она из той породы порядочных девушек, которых каждый «счастлив назвать своей женой», вплоть до того дня, когда вдруг поймет, что готов любую другую женщину предпочесть той, которую избрал.
«Зачем же тогда жениться?» — спросишь ты.
Я еле решаюсь признаться тебе в странном, невероятном чувстве, толкающем меня на этот безрассудный поступок.
Я женюсь, чтобы не быть одному!
Не знаю, как это выразить, как это объяснить тебе. Ты будешь меня жалеть, будешь презирать меня, до того постыдно состояние моего духа.
Я не хочу больше оставаться ночью один. Я хочу чувствовать рядом с собой живое существо, прильнувшее ко мне, живое существо, которое могло бы разговаривать, могло бы сказать что-нибудь, все равно что.
Я хочу иметь возможность разбудить это существо, внезапно задать какой-нибудь вопрос, самый дурацкий вопрос, лишь бы только услышать человеческий голос, лишь бы убедиться, что я не один в квартире, и почувствовать чью-то живую душу, работающую мысль, лишь бы увидеть внезапно, зажигая свечу, человеческое лицо рядом с собой… потому что… потому что… мне стыдно признаться… потому что я боюсь оставаться один.
Ах! Ты все еще меня не понимаешь.
Я не боюсь опасности. Пусть кто-нибудь заберется ко мне ночью, — я, не дрогнув, убью его. Я не боюсь привидений, не верю в сверхъестественное. Я не боюсь покойников и убежден в полном уничтожении каждого уходящего из жизни существа.
Так значит?.. Так значит?.. Ну да! Я боюсь самого себя! Я боюсь самой боязни, боюсь моего помрачающегося разума, боюсь этого жуткого ощущения непонятного ужаса.
Смейся, если хочешь. Это кошмарно, неисцелимо. Я боюсь стен, мебели, привычных вещей, которые вдруг начинают жить какой-то одушевленной жизнью. Особенно боюсь я страшного смятения своей мысли, своего взбудораженного рассудка, ускользающего из-под моей власти, угнетенного таинственной, непостижимой тревогой.
Сначала я чувствую, как мне в душу закрадывается смутное беспокойство и пробегают по коже мурашки. Я озираюсь по сторонам. Ничего! А мне хотелось бы хоть что-нибудь увидеть! Что именно? Что-нибудь понятное. Ведь боюсь я только потому, что не понимаю своего страха.
Я говорю
