Как только она вошла, я объявил:
— У меня нет огня, труба дымит!
Не вникнув в смысл моих слов, она пробормотала:
— Ничего, у меня достаточно…
И так как я был удивлен, она запнулась, совсем смутившись, затем продолжала:
— Я уж и не знаю, что говорю… я с ума сошла… теряю голову! Боже, что я делаю! Несчастная, зачем я пришла? О, какой позор, какой позор!..
И она, рыдая, упала в мои объятия.
Я поверил в угрызения ее совести и поклялся, что не притронусь к ней. Тогда она со стоном обрушилась к моим ногам:
— Но разве ты не видишь, что я люблю тебя, что ты победил меня, довел до безумия?
Я счел момент подходящим, чтобы начать наступление. Но она вздрогнула, выпрямилась, вскочила и даже бросилась прятаться в шкап, крича:
— О, нет, нет, не смотрите на меня! Здесь светло, мне стыдно! Ах, если бы ты не видел меня, если бы мы были с тобой в темноте, ночью, вдвоем! Подумай только! Какая мечта! Но этот свет!..
Я бросился к окну, закрыл ставни, задернул гардины, завесил своим пальто пробивавшийся луч света, потом, вытянув руки, чтобы не споткнуться о стулья, с трепещущим сердцем, принялся искать ее и нашел.
Тут началось новое путешествие вдвоем, ощупью, со слитыми губами, к другому углу, где помещался мой альков. Должно быть, мы подвигались не прямым путем, так как мне повстречался сначала камин, затем комод и лишь потом то, что мы искали.
И я забыл обо всем в исступлении экстаза. Это был час безумия, страстного пыла, сверхчеловеческого восторга; потом, сраженные упоительной усталостью, мы заснули друг у друга в объятиях.
Я погрузился в сновидения. Но вот во сне мне показалось, что меня зовут, призывают на помощь; потом почувствовал сильный толчок и открыл глаза…
О!.. Великолепное красное заходящее солнце, свободно проникая через распахнутое настежь окно, казалось, глядело на нас с края горизонта, освещая сиянием апофеоза мою взбудораженную постель и на ней — обезумевшую женщину, которая визжала, билась, извивалась, махала руками и ногами, стараясь ухватить хоть кончик простыни, хоть край полога, что угодно, в то время как посреди комнаты озадаченно выстроились мой хозяин в сюртуке, привратник и черный, как дьявол, трубочист, уставившиеся на нас, вытаращив глаза.
Я в бешенстве вскочил, готовый схватить хозяина за шиворот, и закричал:
— Что вам нужно у меня, черт побери?
На трубочиста напал неудержимый смех, и он уронил железный лист, который держал в руках. Привратник, казалось, совершенно ошалел, хозяин же лепетал:
— Но, сударь… мы пришли… по поводу… камина… камина…
Я прорычал:
— Ступайте ко всем чертям!
Тогда он снял шляпу со смущенным и вежливым видом и, пятясь к дверям, забормотал:
— Простите, сударь, извините меня. Я не пришел бы, если бы знал, что обеспокою вас. Привратник сказал мне, что вы вышли… Извините меня…
И они удалились.
С тех пор, знаете, я никогда не завешиваю окон, но всегда запираю дверь на задвижку.
Встреча
Эдуарду Роду.[216]
Это была случайность, чистая случайность. Барон д'Этрай, устав долго стоять на ногах, вошел в пустую и почти темную после освещенных гостиных спальню, — все комнаты княгини были открыты в этот праздничный вечер.
Он искал, где бы посидеть или вздремнуть, так как был уверен, что жена не захочет уехать раньше утра. Еще стоя в дверях, он увидел широкую кровать, голубую с золотыми цветами, возвышавшуюся посреди просторной комнаты, подобно катафалку любви: княгиня была уже немолода. В глубине большое светлое пятно производило впечатление озера, на которое смотрят через высокое окно. Это было зеркало, огромное, молчаливое, обрамленное темными занавесками, которые иногда бывали спущены, но чаще подняты, и тогда зеркало как будто смотрело на ложе, на своего сообщника. Оно словно хранило какие-то воспоминания, сожаления об утраченном, как те замки, где водятся призраки умерших, и казалось, что вот-вот на его гладкой и пустой поверхности возникнут на миг очаровательные формы обнаженных женских бедер и мягкие движения обнимающих рук.
Барон остановился, улыбаясь, слегка растроганный, на пороге этой комнаты любви. Но вдруг что-то отразилось в зеркале, словно перед ним предстали вызванные видения. Это мужчина и женщина, сидевшие на низком диване, незаметном в полутьме, поднялись. И полированный хрусталь, отражая их силуэты, показал их во весь рост; уста их слились в прощальном поцелуе.
Барон узнал свою жену и маркиза де Сервинье. Он повернулся и ушел, как человек твердый и умеющий владеть собою; он продолжал ждать рассвета, чтобы увезти баронессу, но о сне уже не думал.
Как только они остались вдвоем, он сказал ей:
— Сударыня, я видел вас только что в комнате княгини де Рэн. Нет необходимости объясняться более пространно. Я не люблю ни упреков, ни бурных или смешных сцен. Постараемся избежать всего этого и разойдемся без шума. Поверенные устроят все ваши дела, согласно моим распоряжениям. Покинув мой дом, вы вольны жить, как будет вам угодно, но предупреждаю вас, что поскольку вы будете продолжать носить мое имя, то в случае какого-либо скандала я вынужден буду принять суровые меры.
Она хотела что-то сказать, но он остановил ее, поклонился и ушел к себе.
Барон чувствовал себя скорее удивленным и опечаленным, нежели несчастным. Он очень любил ее в первое время их брака. Этот пыл понемногу охладел, и теперь у него часто бывали легкие связи то с актрисами, то в светском обществе, но все же он сохранил еще некоторое влечение к жене.
Она была очень молода — ей едва исполнилось двадцать четыре года, — маленькая, на редкость белокурая и худенькая, слишком худенькая женщина. Это была парижская куколка, утонченная, избалованная, изящная, кокетливая, довольно остроумная, не столь красивая, как обаятельная. Он откровенно говорил о ней своему брату:
— Моя жена прелестна, в ней есть огонек, но… от нее ничего не остается в руках. Она вроде бокала с шампанским, наполненного одною лишь пеной. Когда доходишь наконец до вина, оно оказывается вкусным, но его слишком мало.
Он в волнении ходил взад и вперед по комнате, мысли его разбегались. Временами в нем поднималась волна гнева, и он чувствовал грубое желание переломать ребра маркизу или дать ему
