Мне казалось, что я читаю в ее душе так же легко, как совсем недавно читал в душе Шанталя, что передо мной от начала до конца проходит вся ее жизнь, жизнь тихая, скромная, самоотверженная; но я чувствовал потребность, непреодолимую потребность задать ей вопрос, узнать, любила ли и она его и так ли любила, как он, страдала ли она, как и он, долгим, тайным, мучительным страданием, которого никто не видит, о котором никто не знает, о котором никто не догадывается, но которое прорывается ночью, в одиночестве темной комнаты. Я смотрел на нее, я видел, как бьется ее сердце под корсажем со вставкой, и спрашивал себя: неужели это чистое, кроткое создание каждый вечер заглушало стоны влажной, мягкой подушкой и, сотрясаясь от рыданий, лихорадочно металось по жаркой постели?
И я тихонько сказал ей — так делают дети, когда ломают игрушку, желая посмотреть, что там внутри:
— Если бы видели, как сейчас плакал господин Шанталь, вы бы его пожалели. Она вздрогнула:
— Что? Плакал?
— Да, плакал, и еще как!
— Но почему?
Она была очень взволнована.
— Из-за вас, — ответил я.
— Из-за меня?
— Ну да! Он рассказывал мне, как горячо он вас когда-то любил и чего ему стоило жениться на кузине, а не на вас…
Мне показалось, что ее лицо сразу осунулось; ее глаза, обыкновенно такие ясные и так широко раскрытые, внезапно смежились, да так плотно, что можно было подумать, будто они сомкнулись навеки. Она соскользнула со стула и медленно, тихо опустилась на пол, словно упавший шарф — Помогите! Помогите! Мадмуазель Перль дурно! — закричал я.
Госпожа Шанталь и ее дочери бросились к ней, и пока они сновали взад и вперед с водой, уксусом, салфеткой, я взял шляпу и незаметно вышел на улицу.
Я шел большими шагами; сердце мое было в смятении, душу терзали сожаления и угрызения совести. И в то же время я был доволен собой: мне казалось, что я совершил нечто похвальное и необходимое.
«Правильно я поступил или не правильно?» — спрашивал я себя. Любовь засела у них в сердцах, как пуля в затянувшейся ране. Может быть, с этого дня у них станет легче на душе? Теперь уже поздно вновь переживать любовные муки, но есть еще время для того, чтобы с нежностью вспоминать о них.
И, быть может, будущей весной, как-нибудь вечером, они, взволнованные лунным лучом, который упадет сквозь ветви деревьев на траву у их ног, возьмутся за руки, и это рукопожатие напомнит им все их тайные и жестокие страдания; а может быть, от быстрого пожатия по этим мгновенно воскресшим мертвецам пробежит легкий, неизведанный ими трепет и подарит им мимолетное, божественное, упоительное ощущение, то безумие, благодаря которому влюбленные за один краткий миг познают такое великое счастье, какого иные не изведают за всю свою жизнь!
Розали Прюдан
Действительно, в этом деле была какая-то тайна, и ее не удавалось разгадать ни присяжным, ни председателю суда, ни самому прокурору.
Девица Прюдан (Розали), служанка у супругов Варамбо в Манте, забеременев и скрыв это от своих хозяев, родила ночью у себя в мансарде, убила ребенка и похоронила его в саду.
Обычная история детоубийства, совершенного матерью-служанкой. Но одно обстоятельство оставалось необъяснимым. Обыск, произведенный в комнате подсудимой Прюдан, обнаружил полное детское приданое, приготовленное самой Розали: она целых три месяца кроила и шила его по ночам. Лавочник, у которого она из своего жалованья покупала свечи для такой долгой работы, показал это на суде. Кроме того, было установлено, что повивальная бабка, которой она сказала о своем положении, дала ей все необходимые сведения, все практические советы на тот случай, если бы роды начались в такой час, когда некому будет ей помочь. К тому же бабка подыскивала в Пуасси место для девицы Прюдан, которая предвидела, что ей откажут, ибо супруги Варамбо были строги насчет нравственности.
На суде они присутствовали оба — и муж и жена, — мелкие провинциальные рантье, возмущенные этой шлюхой, запятнавшей их дом. Им хотелось бы, чтоб ее гильотинировали немедленно, без суда, и они нагромождали полные злобы показания, которые в их устах превращались в обвинения.
Подсудимая — красивая высокая девушка из Нижней Нормандии, сравнительно развитая — все время плакала и ничего не отвечала.
Приходилось думать, что этот бесчеловечный поступок она совершила в минуту отчаяния и безумия, ибо все указывало на то, что она надеялась сохранить в живых своего ребенка и вырастить его.
Председатель суда сделал еще одну попытку заставить ее заговорить, добиться от нее признаний, а так как увещевал он с большой мягкостью, то ему наконец удалось убедить ее в том, что вое эти мужчины, собравшиеся судить ее, не желают ей смерти и даже способны ее пожалеть.
Тогда она решилась.
Он спросил:
— Ну скажите нам сперва, кто отец ребенка? До сих пор она упрямо скрывала это. Внезапно она ответила, посмотрев на своих хозяев, которые злобно обвиняли ее и оговаривали:
— Господин Жозеф, племянник господина Варамбо. Супруги, вздрогнув, закричали в один голос:
— Не правда! Лжет она. Это гнусная клевета. Председатель заставил их замолчать и сказал, обращаясь к подсудимой:
— Прошу вас, продолжайте; расскажите нам, как все это случилось.
Тогда она вдруг заговорила, не скупясь на слова, облегчая сердце, бедное, замкнувшееся в себе сердце, одинокое и разбитое, и делясь своим горем, всем своим горем, с этими суровыми людьми, которых она до сих пор принимала за врагов и неумолимых судей.
— Да, это господин Жозеф Варамбо, когда он в прошлом году приезжал в отпуск.
— А что он делает, господин Жозеф Варамбо?
— Он унтер-офицер, сударь, в артиллерии служит. Так вот, он два месяца у нас прожил. Два месяца, летом. Я-то еще, ничего не думала, когда он стал поглядывать на меня, а потом стал меня хвалить, а потом и ласкаться ко мне целыми днями. Я и поддалась, сударь. Он все говорил мне, что я красивая, что со мной весело… что я ему по вкусу… Мне он тоже нравился… Что поделаешь?.. Будешь слушать такие вещи, когда ты одна на свете… совсем одна… как я. Я одна на свете, сударь… мне не с кем поговорить… некому рассказать о
